Стократ блаженно то время, когда страна наша жила в мире и спокойствии, не замечая всей паутины, пыли и моли, всех предрассудков, всех верований, всех традиций, всех деяний и злодеяний, освященных веками! Стократ блаженно то время, когда человечество отличалось разнообразием сословий, страстей и обычаев! Стократ блаженно то время… особенно для поэтов, когда на каждом шагу они наталкивались на сюжеты для интермедий, сайнетов,[5] комедий, драм, ауто или эпопей, — не то что в век прозаического однообразия и пресного практицизма, завещанного нам французской революцией! Да, стократ блаженно то время!..
Но мы все ходим вокруг да около. Довольно с нас общих мест и отступлений, перейдем прямо к истории «Треугольной шляпы».
Глава III
Do ut des[6]
Итак, в те времена близ городка *** стояла славная мельница, ныне не существующая; расположена она была примерно в четверти мили от селения, между живописным холмом, поросшим вишнями и черешнями, и плодоноснейшим огородом, служившим берегом да порой и руслом) одноименной прихотливой и коварной речки.
С некоторых пор мельница эта по многим и различным причинам стала излюбленным местом прогулок и отдыха для наиболее примечательных обитателей названного городка. Прежде всего, к ней вела проезжая дорога, менее непроходимая, чем остальные дороги тех мест. Во-вторых, перед мельницей находилась просторная виноградная беседка, где летом можно было посидеть в тени густой листвы, а зимой, когда листья опадали, погреться на солнце. В-третьих, сам мельник был человек весьма обходительный, очень неглупый, сметливый и, как говорится, располагающий к себе; он умел угодить важным особам, которые частенько оказывали ему честь своими вечерними посещениями, он угощал их — смотря по сезону — то зелеными бобами, то черешнями и вишнями, то свежим салатом (особенно вкусным со сдобными хлебцами, которые заблаговременно присылали их милости), то дынями, то гроздьями винограда с тех самых лоз, что служили гостям надежной сенью, то жареной кукурузой, если дело было зимой, каштанами, миндалем, орехами, а иногда, в холодные вечера, и стаканчиком вина (уже не в саду, а в доме у камелька); на пасху обычно подавались еще оладьи, пирожные, крендель, а то и кусок альпухарского окорока.
— Что же, мельник был такой богатый или его гости были такие бесцеремонные? — спросите вы меня.
Нет, ни то, ни другое. У мельника был некоторый достаток — и только, а его посетители являли собой воплощение скромности и щепетильности. Но в те времена, когда приходилось выплачивать свыше пятидесяти всевозможных церковных и государственных налогов, такой сметливый крестьянин, как наш мельник, мало чем рисковал, заручившись расположением рехидоров,[7] каноников, монахов, писцов и других важных лиц! Вот почему поговаривали, что дядюшка Лукас (так звали мельника), всем угождая, ежегодно сберегал изрядную сумму.
«Ваша милость, не отдадите ли мне старую дверь от снесенного вами дома?» — говорил он одному. «Прикажите, ваше благородие, — говорил он другому, — скостить с меня подушный налог». — «Ваше преподобие, можно мне набрать в монастырском саду листьев для моих шелковичных червей?» — «Ваше преосвященство, не позволите ли мне привезти дровец из вашего леса?» — «Ваше высокопреподобие, не черкнете ли записочку? Мне страх как нужно строевого лесу получить». — «Уж будьте так добры, ваша милость, составьте мне бесплатно деловую бумагу». — «В этом году мне не под силу внести арендную плату». — «Эх, кабы суд решил в мою пользу!» — «Нынче я одному человеку надавал оплеух, однако я так полагаю, что сидеть в тюрьме будет он, а не я, потому он меня из себя вывел». — «Не лишняя ли у вашей милости эта вещица?» — «Нельзя ли у вас разжиться…» — «Вы мне не дадите на один денек своего мула?» — «У вас не занята завтра утром повозка?» — «Можно послать за вашим ослом?»
На все эти ежечасные просьбы неизменно следовал великодушный и бескорыстный ответ: «Сделайте одолжение».
Теперь вам должно быть ясно, что дядюшке Лукасу отнюдь не грозило разорение.
Глава IV
Жена
Было еще одно и, пожалуй, наиболее важное обстоятельство, побуждавшее городскую знать сходиться по вечерам на мельнице дядюшки Лукаса. Дело в том, что как духовные, так и светские лица, начиная с самого сеньора епископа и самого сеньора коррехидора, могли сколько душе угодно любоваться на мельнице одним из самых прелестных, изящных и очаровательных созданий, когда-либо исходивших из рук творца, которого, кстати сказать, Ховельянос[8] и вся наша школа «офранцуженных» именовали тогда «верховным существом»…
Создание это звали… сенья[9] Фраскита.
Спешу уведомить читателей, что сенья Фраскита, законная супруга дядюшки Лукаса, была женщина, достойная уважения, за таковую ее и почитали все именитые посетители мельницы. Более того: никто из них не осмеливался смотреть на нее влюбленными глазами или же с какими-либо нечистыми помыслами. Ею любовались — и только; при случае оказывали ей знаки внимания (надо полагать, в присутствии мужа) как монахи, так и кабальеро, как священнослужители, так и чиновники, — но не больше, чем положено оказывать их чуду красоты, делающему честь всевышнему или самому демону шаловливости, кокетства, настраивавшему на невинно-игривый лад даже меланхолические натуры. «Экое прелестное создание!» — говаривал обычно добродетельнейший прелат. «Настоящая эллинская статуя», — замечал ученый адвокат, член-корреспондент Академии истории. «Да это подлинное изображение Евы!» — восклицал настоятель францисканского монастыря. «Славная бабенка!» — восхищался вояка-полковник. «Змея, сирена, демон!» — добавлял коррехидор. «Но она честнейшая женщина, ангел, сущий младенец, невинное дитя», — заключали все, когда, наевшись до отвала винограду и орехов, возвращались к опостылевшей своим однообразием домашней обстановке.
Невинному младенцу, то есть сенье Фраските, было, однако, уже под тридцать. Она была очень высока ростом и, пожалуй, даже излишне полна, что не соответствовало ее горделивой осанке. Она походила на громадную Ниобею, правда бездетную, на женщину-Геркулеса, на римскую матрону — вроде тех, что еще и по сей день увидишь в долине Тибра. Но больше всего поражала в ней подвижность, легкость, живость, изящество ее мощной фигуры. Чтобы походить на античную статую, как то утверждал почтенный академик, ей недоставало монументального спокойствия. Она изгибалась, как тростинка, вертелась, как флюгер, кружилась в танце, как юла. Лицо ее было еще более подвижно и потому еще менее скульптурно. Особенно оживляли его пять прелестных ямочек: две на правой щеке, одна на левой, еще одна, совсем маленькая, в левом уголке ее смеющихся губ, и наконец последняя, самая большая, посередине ее округлого подбородка. Прибавьте к этому плутовскую улыбку, лукавое подмигивание и самые разнообразные повороты головки, так оживлявшие ее речь, и вы получите правильное представление об этом личике, полном обаяния и красоты, пышущем здоровьем и весельем.
Ни сенья Фраскита, ни дядюшка Лукас не были андалусцами: она была наваррка, он — мурсиец. Пятнадцати лет Лукас попал в город *** в качестве полупажа, полуслуги местного епископа, предшественника нынешнего. Хозяин готовил Лукаса к духовному званию и, должно быть, с этой именно целью, не желая оставлять его без дохода, необходимого для получения сана, завещал ему мельницу. Но Лукас, который ко времени кончины его преосвященства находился еще только в послушниках, в тот же день и час повесил на гвоздь свое монашеское одеяние и поступил в солдаты, ибо его больше тянуло повидать свет и поискать приключений, нежели служить в церкви или молоть зерно. В 1793 году он проделал кампанию в Западных Пиренеях в качестве ординарца доблестного генерала дона Вентуры Каро. Он участвовал в штурме Кастильо Пиньон, затем долгое время служил в северных провинциях и наконец вышел вчистую.
В Эстелье он познакомился с сеньей Фраскитой, которую звали тогда просто Фраскита. Он полюбил ее, женился на ней и увез в Андалусию, на свою мельницу, которой и суждено было стать свидетельницей их мирной и счастливой жизни в этой юдоли смеха и слез.
Сенья Фраскита, переселившись из родной Наварры в какое-то захолустье, не пожелала перенять андалусских обычаев и сильно отличалась от местных жительниц. Ее наряды были проще, свободнее и изящнее, чем у них, она чаще мылась и не мешала солнцу и воздуху ласкать ее обнаженные руки и шею. Она одевалась почти по-господски, почти как на картинах Гойи, почти как королева Мария-Луиза, — узкая юбка, если не в полшага, то и никак не шире, чем в шаг, была настолько коротка, что открывала ее маленькие стройные ножки; ворот она носила круглый и открытый, по мадридской моде, а в Мадриде она прожила со своим Лукасом два месяца, проездом из Наварры в Андалусию; волосы она собирала в высокую прическу, что еще больше подчеркивало прелесть ее шеи и головки; серьги с подвесками украшали маленькие ушки, а на тонких пальцах ее загрубевших, но чистых рук сверкало множество перстней. Наконец, голос сеньи Фраскиты обладал всеми тонами богатого и мелодичного инструмента, а ее веселый и серебристый смех напоминал благовест в пасхальную ночь.