— Гаврила, — обратился он к председателю, — хрулинску-то крышу будем чинить?
— Вы что, сбесились с этой крышей! — закричал председатель и сердито швырнул ручку. — Спокою нет мне от вас!
Тимофей заметил Кузьму Андреевича. Ехидная бороденка Тимофея дрогнула.
— Чтой ты, Кузьма, ровно заячьи ноги заимел. Везде вперед поспеваешь.
4— Тимофей цепляется, — сообщил Кузьма Андреевич старухе.
Зуб расходился все злее. Правая сторона лица отнялась целиком.
— Сходи к Кириллу, — сказала старуха. — Отдай ему рубль, хапуге. Третью ночь не спишь.
Но Кузьме Андреевичу было жалко рубля. Старуха прогнала его почти силой. Он спустился по огородам. Внизу, прислонившись к ветлам, стояла хибарка Кирилла. Вечерняя тень накрывала ее.
Кузьма Андреевич постучал.
— Войди с богом, — ответил старческий голос.
Кирилл — божий человек, местный молельщик и знахарь, сидел на скамейке под образами. Костным лоском отблескивал его желтый сухой череп, по затылку бежала, точно привязанная к ушам, тонкая седая кайма.
Он улыбнулся, сощурил бледные глаза и все обличье его стало благостным, как икона.
— А я все молюсь, — радостно сообщил он. — Я все молюсь. Сядись, золотой, помолимся вместе.
— Зуб вот, — мрачно ответил Кузьма Андреевич.
Кирилл сочувственно заохал и проворно достал с божницы темный пузырек.
— Из Ерусалима, — шопотом сказал он, крестясь, — из самого Ерусалима.
Он отлил несколько капель в другой пузырек, поменьше, и подал Кузьме Андреевичу.
— Монашек принес один. Давай три рубли.
Они торговались долго. Наконец знахарь скинул рублевку,
Кузьма Андреевич тут же вылил содержимое пузырька в рот и, глухо замычав, пошатнулся. От холодной воды зуб рвануло, в глазах, как выстрел, мелькнули красные жала.
Зуб болел еще четыре дня. Наконец опухоль прошла. Мысли Кузьмы Андреевича прояснились.
Его извечная мечта была теперь доступной и совсем близкой.
Вот он стоит на пригорке, новый хрулинский дом, на кирпичном фундаменте, под железной крышей, с красными разводами на ставнях. Он овеян влажным зеленым дымом весенних берез; над ним в бледном небе кучатся взбитые облака, и так четко виден на их белизне железный петушок — флюгер. Кузьма Андреевич хорошо знал всю историю этого дома: он был сложен из самых лучших сосновых бревен, полы настелены в два ряда, дубовые балки, раскорячившись, держат потолочные перекрытия.
Когда у Хрулина нехватило денег на покупку железа для крыши, он потребовал с Кузьмы Андреевича старый долг. Пришлось отвести на базар корову и тройку овец. Теперь Кузьме Андреевичу казалось, что он, больше всех претерпевший от Хрулина, имеет самые неоспоримые права на этот дом. Но Тимофей Пронин думал, очевидно, иначе и не скрывал своих намерений справить в ближайшие дни новоселье,
«Не поддамся!» — думал Кузьма Андреевич, Для начала он решил перекрыть в работе всех колхозников. Возили жерди крыть скотный двор и сараи. Кузьма Андреевич трудился до поздней ночи — топор вздрагивал синим холодным блеском, отражая луну. В три дня Кузьма Андреевич наворотил огромное штабелище жердей. И хотя Скорпион воровал у него жерди целыми десятками, — все признали Кузьму Андреевича первым ударником. Он окончательно утвердился в этом звании после ремонта силосной башни, В ней проступала вода; прошлогодний силос испортился, и нельзя было заготовлять новый. Раскинув мозгами, Кузьма Андреевич прокопал систему канавок и отвел воду.
— Голова! — значительно сказали мужики, а председатель, для которого силосная башня имела, помимо практического значения, еще и символическое — как первый законченный объект его плана, изложенного в клеенчатой тетради, — записал Кузьме Андреевичу за этот подвиг сразу восемь трудодней.
Чтобы выбить из рук Тимофея последний козырь, Кузьма Андреевич решил сделать свою избенку наихудшей в деревне, просто-напросто завалить ее. Но злоехидный Тимофей проник в его мысли и зорко оберегал избенку: каждую ночь проверял подпорки, забивал колья и даже выкрасил оконные рамы. Он хотел выкрасить весь фасад, но в его запасах, хранившихся еще с тех пор, когда ходил он на заработки по малярному делу, не нашлось охры, почему этот план и не был приведен в исполнение.
Так и не удалось завалить избенку, хотя Кузьма Андреевич прибегал к разным хитростям.
На собрании сидел он красный и гордый. Председатель долго перечислял его заслуги. Стенгазета, составленная комсомольцами, восхваляла Кузьму Андреевича и в прозе и в стихах. Заслуги были так велики и неоспоримы, что мужики заранее поздравляли его с новосельем.
— Предлагаю, — сказал председатель (Кузьма Андреевич замер, скамейка будто качнулась под ним), — предлагаю ввести товарища Севастьянова в правление.
— Давай! — загудели мужики и выбрали Кузьму Андреевича единогласно.
— Следующий вопрос о хрулинском доме, — начал председатель, роясь в своей засаленной лохматой папке.
Собрание притихло; через головы мужиков тянул сизый махорочный дым.
...Мечты Кузьмы Андреевича рухнули. Председатель сказал, что рик, заслушав его доклад и учитывая, с одной стороны, — успехи колхоза в посевной кампании, а с другой стороны, отдаленность районной больницы, постановил открыть в колхозе амбулаторию, использовав для этого хрулинский дом.
Мужики захлопали в ладоши. Собрание окончилось.
Тимофей сказал:
— Вот и зря горб мозолил.
— А тебе спасибо, — язвительно ответил Кузьма Андреевич — Поклон тебе низкий: поддержал ты мою избенку.
— Для хорошего человека почему же не постараться? Подпорку-то возверни березову.
— Это моя подпорка,
— Как твоя?
— Эдак, — ответил Кузьма Андреевич, злой, но ликуя. — Раз у моей избы, значит моя!
И ушел.
— Обождь, обождь, — кричал ему вслед Тимофей, — моя жердь!
Возвращался Кузьма Андреевич окольной дорогой, мимо хрулинского дома. На окнах и на двери белели тесовые перекресты.
Кузьма Андреевич сердито подумал: «Эх, жизня. Верно, так и помрем в хибарке!»
Около избы его поджидала старуха.
— Кузьма, погоди!
Щекоча его бороду своим теплым дыханием, она прошептала:
— Я тут без тебя завалила стенку-то. Бревном подворотила... Ежели, мол, придут с собрания, поглядеть...
Ночью ударил ветер, избенку продувало насквозь. Глухо гудели корявые вербы, мешали Кузьме Андреевичу спать.
Утром он принялся за ремонт избенки. Сеялся тонкий дождь. В мягком его тумане расплывались очертания дальних сараев. Лес сразу отступил версты на две.
Смущенная старуха говорила:
— Все хотела как лучше.
Кузьма Андреевич только покряхтывал, ворочая бревна. Они замшели в пазах и были скользкими.
5Вскоре приехал фельдшер. У него были жиденькие усы, круглые совиные глаза и огромный череп, надвинутый, как малахай, на сплющенное лицо.
О себе фельдшер был чрезвычайно высокого мнения; в разговорах с колхозниками обходился двумя словами: «дярёвня» и «дикость».
— Вы как жуки в навозе здесь живете, — говорил он. — «Дярёвня!» Культурному чтоб человеку с вами никак терпеть невозможно. Дикость!
Мужики виновато покашливали. Фельдшер продолжал:
— Мне, к примеру, с вами вовсе нечего делать, как я имею специальность по нервным и психическим. Какея могут быть у него нервы, — ткнул фельдшер пальцем в Кузьму Андреевича, — Дярёвня у него, а чтоб о нервах, он даже не понимает. Или возьмем слово самое: «пси-хи-ат-рия». Кто здесь эдакое слово может понять? Дикость!
— А какое же в нем понятие, в этом слове? — любопытствовали мужики.
— Да вам что объяснять, — презрительно отвечал фельдшер. — Латинского вы все равно не учили...
Так и не узнали мужики, что значит мудреное слово «психиатрия».
Хотя фельдшер получал в районе жалованье, но даром никого не лечил. Брал он много дороже Кирилла; амбулатория пустовала. Мужики ходили туда исключительно за справками о невыходе на работу по болезни — иначе председатель не верил. Фельдшер выдавал справки очень охотно, потому что был почитателем собственного почерка и радовался всякому случаю лишний раз подписаться. Он долго раскачивал кисть руки, примерялся справа и слева, наконец с размаху бросал перо на бумагу и выводил длинный завулон. Развлекаясь, он исчертил своей подписью всю «книгу учета больных».
По штату в амбулатории полагалась уборщица. Гаврила Степанович предложил эту должность Устинье с условием, что колхозной работы она не бросит.
Устинья была вдова; муж ее утонул три года тому назад; она честно вдовствовала, никого не подпуская к себе. Многие вздыхали по ней. Она и в самом деле была хороша: вся крупная и по-тяжелому красивая, на переносице сходились широкие сердитые брови; красная повязка обрезала гладко зачесанные синие волосы. Устинья всегда повязывалась красным, обозначая этим свое колхозное положение.
— Так, — значительно сказал фельдшер, в мутных его глазах блеснул хищный огонек. — Подойди как поближе, дярёвня.