Может быть, именно это обстоятельство, а скорее, желание покуражиться и выкинуть нечто из ряда вон выходящее навело молодых людей на подозрительную идею. Цветущий вид официантки делал неуместной жалость к ней; компания быстро и весело договорилась, что тридцать-сорок рублей, на которые официантка будет «наказана», для нее — сущая мелочь.
Подогреваемые этой мыслью, четыре человека из пяти, в том числе и Пирошников, снялись со своих мест, дождавшись момента, когда официантка в очередной раз уплыла за плюшевые портьеры. В гардеробе они предъявили пять номерков, стараясь шутками и перемещениями запутать старика гардеробщика. Таким образом куртка оставшегося за столиком заложника тоже была прихвачена, и Пирошников, спрятав ее под полою своего пальто, первым выскользнул из шашлычной.
Сердце гулко стучало, вспотела ладонь, прижимавшая куртку приятеля к животу… — мысль у Пирошникова была одна: уйти как можно быстрее и дальше.
Беглецы расположились в заснеженном сквере напротив, из которого была видна дверь шашлычной. Все притихли, сидя на спинках холодных скамеек и покуривая. Через три минуты дверь распахнулась, и из шашлычной выбежал заложник в расстегнутом пиджаке. Галстук выбился на сторону и развевался на ветру при беге. Через несколько секунд он был уже с приятелями и, дрожа от возбуждения, натягивал куртку.
Тут же из шашлычной выскочила официантка в белом переднике и с кокошником, засвистела в милицейский свисток. Следом вылетел молодой официант при бабочке, повертелся у дверей, вглядываясь в ночную улицу, но никого не обнаружил… Приятели же Пирошникова, да и он сам, уже не видели этого официанта, потому что при первых трелях свистка бросились врассыпную. Пирошников, пробежав квартал, остановился и увидел, что он один.
И сразу же пережитое волнение, заставившее Пирошникова на несколько минут собраться внутренне и протрезветь, внезапно обратилось в расслабленность. Молодому человеку до крайности мерзко сделалось на душе — не то чтобы от раскаяния, но от полной бессмысленности поступка, за которой увиделась вдруг и бессмысленность всего вечера, разговоров, желаний… — больше того: бессмысленность последних лет его жизни, осознаваемая им пока еще неясно, но неотвратимо.
Пирошников побрел по незнакомой улице, уже почти не помня себя, опустив голову… побрел почему-то по направлению к шпилю Петропавловского собора, мерцавшему вдалеке между домов. Опьянение снова одолевало его.
Последняя яркая картина, увиденная им как бы со стороны, была такова: он стоит на мосту в распахнутом пальто, шарф длинным концом свисает из кармана; кажется, он без шапки (однако куда делась шапка?) и смотрит в темную воду, где отражается луна. А рядом с ним в двух шагах, перегнувшись через те же перила, смотрит на отраженную луну женщина в белой шапочке… Снова обидный провал! Пирошников помнил эту шапочку, пожалуй, лучше всего — такая она была мягкая и пушистая; хотелось даже потрогать ее руками, погладить… — но лица женщины он не помнил напрочь. Только длинные волосы из-под шапочки, спадавшие на неопределенного цвета шубку.
Однако сейчас важно было вспомнить, что она говорила, и что говорил он, и как вообще завязалась эта беседа — а он точно помнил, что беседа была, — хотя вид Пирошникова да и время были не самыми подходящими для нее.
Ах этот вид!.. Всякий раз, знакомясь с женщинами, Пирошников стыдился потертости и, если хотите, затрапезности своего костюма, к которым добавлялись неряшливость и, что хуже всего, — следы давнего блеска.
Например, его ботинки, хотя и были выпуска какой-то иностранной фирмы, имели весьма поношенный и грязный вид, чему, конечно, способствовала слякотная погода, а самое неприятное было то, что Пирошников явственно ощущал дырку в носке на месте большого пальца, — дырку, которую никто видеть не мог, но которая постоянно портила ему настроение и, казалось, заявляла о себе на весь свет. Пальто Пирошникова тоже, будучи модного покроя и не без шика, потерлось на плечах и у карманов, а пуговичные петли разболтались и разлезлись до ужаса, так что любое неосторожное движение легко могло распахнуть полы, и тогда взору являлась подкладка, прорванная в нескольких местах, в особенности снизу, где одна дыра выходила прямиком в карман, делая последний решительно непригодным к употреблению.
Все эти мелочи не так уж бросались в глаза, но Пирошникову казались непростительными и, несомненно, не допускающими не только бесед с женщинами, да еще в ночной час, но и самой мысли о подобных беседах.
Тем не менее беседа все-таки возникла, хотя предмета ее молодой человек в памяти не обнаруживал. Зато наконец обнаружилась в памяти шапка и история ее исчезновения. Она проливала какой-то свет на беседу. Может быть, именно с шапки все и началось. Во всяком случае, Пирошников вдруг вспомнил, что поначалу он был в шапке, но потом, желая привлечь к себе внимание (об этом он подумал не без смущения), он снял ее с головы и опустил за перила. Шапка поплыла по воде и скрылась в темноте, а Владимир сказал, обращаясь вроде бы к самому себе, что так, мол, гадают в ночь на Ивана Купалу (он когда-то видел в кино, как девушки пускают венки по течению, но теперь все перепутал, что совершенно простительно).
На что он рассчитывал? Теперь-то, спускаясь по лестнице, он понимал, что последующее поведение женщины, в сущности, совершенно необъяснимо. Она не испугалась, не побежала прочь, а, повернувшись к Пирошникову, сказала что-то такое, чего он опять-таки не мог припомнить. Кажется, она сказала так:
— Вы смешной, но только не надо смешить нарочно, а то получается глупо, ведь правда?
Вот эту вопросительную интонацию в конце только и помнил достоверно Пирошников, вся же остальная фраза, по всей вероятности, была придумана им сейчас самостоятельно.
Так или иначе, начало нити нашлось, и Пирошников осторожно, чтобы не оборвать, принялся вытягивать ее из памяти. Своими словами женщина, как ему хотелось верить, приглашала его продолжить разговор, причем в ее словах Пирошникову почудилась доброжелательность. Он было подумал, что она… словом, он нехорошо подумал, но быстро отогнал эти мысли, тем более что дальнейший ход беседы их никаким образом не подтверждал.
Он вдруг проникся к ней доверием, какое испытываешь подчас к совершенно постороннему человеку, если поверишь, что тому есть до тебя дело. Пирошников ответил ей длинно и не совсем связно, но его слова шли от сердца, встречая сочувствие (он это заметил), хотя вызвать его он не хотел.
— Постойте здесь и выслушайте меня! — говорил Пирошников. — Я вовсе не хочу ничего дурного, поэтому останьтесь и не обращайте внимания, что я пьян. Понимаете, я часто думаю, что вот пройдут еще пять лет, десять лет — я не знаю сколько — и все! Ничего больше не нужно будет — ни любви, ни славы, ни цели никакой, потому что человек, я думаю, умирает рано, задолго до своей смерти… Я сегодня почувствовал что-то странное — с вами случалось? — вдруг почудилось, что все уже было, и не один раз. И лица те же, и разговоры, и мысли… Очень страшно сделалось, и я ушел. Я вам это говорю не для того, чтобы заинтересовать. Я… а что это я все про себя? Про меня вы и сами все поймете, если уже не поняли…
Произнесши такую речь, Пирошников повернулся и зашагал вниз с моста. Он удивился и обрадовался, когда услышал, что женщина идет за ним. Тут снова дурные мысли полезли в голову, и уже представилась этакая небывалая по легкости победа; представилась не без сожаления — опять ошибся, опять не ту встретил… Одним словом, все зря, пусть хоть так кончится!
Но женщина, догнав его, сказала несколько слов, которых оказалось достаточно, чтобы Пирошникову стало стыдно своих мыслей. Она сказала так:
— Если нужно ладить с соседями, которых и видишь-то не каждый день, то, наверное, прежде нужно ладить с собой. Ведь вы с собою всю жизнь — и всю жизнь мучаетесь! Так нельзя! Не относитесь к себе плохо, тогда и другие…
Короче говоря, что-то в этом роде она сказала Пирошникову, и дело было совсем не в словах, а в голосе, в тех необыкновенно успокаивающих и доверчивых интонациях, каких давно уже не слышал наш герой.
Все! все! все!.. Больше ничего он не вспомнил, сколько ни пытался. Смутно, скорее осязанием, помнил ее руку — тонкие пальцы с ноготками, хрупкое запястье, — но где и когда он коснулся этой руки? Дальше было утро, раскладушка, серая комната — не поймешь какая, в комнате никого нет, коридор на ощупь, замок такой, что черт не разберет, и лестница… Однако что это за лестница?
И только Пирошников подумал это, как перед его глазами возник корабль с тремя мачтами, но без парусов, нарисованный мелом на стене.
Он мог бы дать честное слово, что видел где-то совсем недавно точно такой же корабль, и первым делом подумал, что опять начинаются неприятные повторения в памяти, но на этот раз впечатление от нарисованного корабля было настолько свежо, а сам корабль с острым носом и наклоненными почему-то вперед мачтами был настолько оригинален, что потребовалось лишь легкое усилие, чтобы вспомнить его, и тогда Пирошников похолодел. И сразу же, обгоняя друг друга и торопясь, застучали в уме вопросы и, не находя ответов, тут же наскоро перерастали в подозрения: где он? почему так долго спускается? кто это все подстроил? не болел ли он? почему нет парусов? что делать? Тут вспомнилась и кошка — та, вторая, и крышечка без молока: почудилось, что тишина на лестнице как-то по-особенному зловеща, а в ней глухо отдаются и шаркают его шаги. Молодой человек пустился бежать вниз, выбрасывая ноги мягко, чтобы не оступиться в темноте, но, пробежав еще этажа три, вдруг остановился, наткнувшись снова — конечно же, конечно! — на кошку.