Вопрос о церковной традиции и религиозном консерватизме находится в числе тех вопросов, которые вызывают наиболее резкие дискуссии среди светских людей, всматривающихся в религиозную жизнь. У каждого есть свои страхи и свои надежды. Одних пугает фундаментализм, других страшит модернизм. Кого-то радует кажущаяся неизменность внешних форм духовной традиции (понимаемая как этнографическая самоидентичность), а другого она беспокоит.
Не надо стыдится Православия и считать, что его надо перекраивать в угоду мистическим, интеллектуальным или политическим модам. Историки отказались от плоского европоцентризма, каким он был в 19 веке. Сегодня индиец получил право быть индийцем, и его отличительность от итальянца не воспринимается как некая ущербность. И в том, что японец не похож на немца, уже не усматривают отсталость и недостаток. Осталось сделать еще один шаг и признать, что русский имеет право быть русским, и православный имеет право быть православным христианином.
Сегодня в России Православие — непонятная религия. Русские люди больше знают об у-шу или карма-йоге, чем о Православии. Книжные лотки забиты пропагандистскими изложениями самых диких языческих или протестантских вероучений. Позвольте же и мне предложить опыт Православной апологетики. Именно: не ученого богословского исследования, а апологетики.
Разговор о Предании важен и помимо всякой полемики со “внешними.” Он важен и для нас самих, для людей, уже вошедших в православие. Для Церкви необходим разговор о том, как воплощать свое Предание в нехристианском мире.
Предмет Предания
Когда Бог касается человека, тот меняется. Под коростой внешнего благополучия, за активизмом внешнего делания жизненно важно заметить “внутреннего человека,” которому тем тяжелее дышать, чем суетливее человек исполняет свои социальные роли.
Чтобы раскрыть в себе “человека, который может верить в Бога,” надо стяжать такие внутренние качества, которые сделали бы сердце прозрачным для проникновения в него света Божественной благодати. Тогда в душу входит опыт несравненной новизны, опыт, несопоставимый ни с чем из того, среди чего привык жить человек внешний. Традиция сталкивает человека с недостижимым “другим,” равнозначным безбрежному полю опыта. Всякое сообщение о традиции сообщает с неведомым. Свежий ветер традиции не задерживается в казематах позитивистского сознания, он возвращает человеку интимное соединение с миром. Традиция говорит каждому, кто хочет знать и быть воистину: мало человеком уродиться, надо еще родить в себе человека.[5] Человек Традиции — это человек, измененный религиозной реальностью. Человек научается быть таким, каким он еще не был.[6] Вхождение в духовную Традицию приносит опыт новизны. “И найдет на тебя Дух Господень… и ты сделаешься иным человеком” (1 Цар. 10:6), — говорит Писание.
О Сауле древний священный писатель сказал, что при помазании “Бог дал ему иное сердце” (1 Цар. 10:9). В евангельскую “полноту времен” Христос брал таможенника — и делал его Евангелистом, встречал рыбака — и претворял его в Богослова.[7] Но и спустя тысячу лет, видя людей, вновь и вновь обретающих Христа, “ум постигает вечную новизну этого таинства, никогда не стареющего.”[8] И как бы поздно в своей собственной жизни человек ни подошел к церковному порогу, тем не менее, “Церковь юнеет во всех приходящих в нее,”[9] в том числе и в престарелых.
Традиция — это не повторение одного и того же. Христос пришел, чтобы разбудить уснувших живых, Он сошел в область смертную, чтобы преобразить смерть уже ушедших людей в такой сон, который может прейти и однажды растаять в новой жизни. Предание говорит о Вечном, а не о прошлом. Оно не порабощает человека прошлому, а вырывает из-под тотального засилья настоящего.
Человек по природе своей служитель. Это не некая аксиома, вычитанная из Писания, это просто антропологический факт. Человек не может “успокоиться,” пока не найдет в своем мире такой ценности, которую он мог бы поставить выше себя и посвятить себя служению ей. Этой ценностью может быть ребенок и семья, работа и искусство, служение людям и, главное, — Богу.
Жизнь человека, конечно, никогда нельзя свести к чему-то одному. Она всегда сложнее. Сложнее, впрочем, не значит — богаче. И если во мне борются ветхий человек и благодать Христова — это несомненно означает, что моя жизнь сложна и неоднообразна. Но это же значит и то, что моя жизнь ущербна, ибо не вмещает в себя вполне богатство жизни во Христе.
Грех не разрешает дышать вполне. Он не позволяет долго вглядываться Ввысь. Он мешает идти. Традиция же не позволяет нам оставаться неподвижными, требуя нашего движения к Богу и вхождения в Него. “Бог есть Бог того, кто желает приобрести большее, если при этом принуждает себя ко всему,” — говорит старец “Древнего Патерика.”[10]
Задача человека, как она опознается в Традиции, — вырасти за пределы мира. Бог призывает человека к “большему”; и, напротив, погрязая в грехе, человек отказывается стать большим, чем он есть сейчас.
И открывается странная вещь: Православие, самая консервативная из христианских конфессий, в своем ригоризме и исключительном почитании монашества сохранило более молодое восприятие Евангелия, нежели конфессии, более успешно ведущие “диалог с современным миром.”
О том, сколь сердцевинное место занимает в православии созидание именно внутреннего облика человека, мы можем вспомнить словами преподобного Серафима Саровского, напомнившего, что пост, молитва, милостыня — не главное в духовной жизни, а лишь средства для стяжания Духа Святого. Мы можем обратиться и к мысли святого Феофана Затворника: “внешний строй Церкви и все порядки — богослужебные, освятительные и дисциплинарные, не суть главное, а служат только к выражению, воспитанию и ограждению внутреннего нравственно-религиозного строя христиан.”[11]
Но где берет начало этот самый “строй”? Где найти чертеж, материалы и силы, необходимые для возведения той внутренней храмины, о которой русская поговорка говорит: “храм не в бревнах, а в ребрах.”
Человеку не дано воссоздать Церковь апостолов, он может лишь присоединиться к ней. Но для этого он должен прежде всего ее увидеть. Хомяков однажды определил Церковь как “единство Божией благодати, обитающей во множестве разумных творений.” Мысль по сути и верная и красивая, но слегка тавтологичная (Божия Благодать ведь и так едина) и слегка монофизитская (“Церковь есть благодать,” то есть Дух, тогда как на деле она как раз есть историческая, земная плоть — даже если вслед за апостолом Павлом Церковь понимать как “тело Христово”). Оставаясь с рамках хомяковских терминов, корректнее было бы сказать о Церкви как единстве разумных творений, свободно приемлющих действие Божией Благодати…
Но, следовательно, увидеть Церковь — значит увидеть людей, в которых сила Божия действует. “По тому узнают все, что вы Мои ученики… ”
Старец, отец духовный.
Древний монашеский афоризм говорит, что никто никогда не стал бы монахом, если бы однажды не увидел на лице другого человека сияние вечной жизни.
“Люди объезжают кругом весь свет, чтобы увидеть разные реки, горы, новые звезды, редких птиц, уродливых рыб, нелепые расы существ и воображают, будто видели нечто особенное. Меня это не занимает. Но знай я, где найти рыцаря веры, я бы пешком пошел за ним хоть на край света,” — признавался С. Кьеркегор.[12]
Предание, как уже говорилось выше, есть антропологический феномен. И совершается он в отношениях между людьми. Значит, первое, с чего начинается Предание — со встречи с человеком. В “Духовном луге” рассказывается о святом старце, который совершал Литургию с употреблением еретического Символа веры, но в сослужении ангелов. Встретив возражение со стороны православного, старец спросил ангелов — почему они сами не предупредили его об опасности. “Видишь ли, Бог так устроил, чтобы люди научались от людей же,” — был ему ответ. И поистине — “Как призывать Того, в Кого не уверовали? как веровать в Того, о Ком не слыхали? как слышать без проповедующего?” (Рим. 10:14).
Так что же именно передавалось от учителя к ученику в ходе проповеди и научения? “Главной целью было воспроизводство не текста, но личности учителя, новое, духовное рождение от него ученика. Именно это — живая личность учителя как духовного существа — и было тем содержанием, которое передавалось из поколения в поколение,” — резюмирует В. С. Семенцов.[13]
Итак, рождение — вот то слово, которое вбирает в себя и неслыханную новизну переворота, происходящего в человеке, принимающего в себя новый опыт бытия, и ту неавтоматичность и негарантированность передачи духовного опыта, которая слишком хорошо видна и в истории Церкви, и в ее сегодняшнем дне. И если мы говорили о том, что, входя в Традицию, человек становится таким, каким он еще не был, то в своем максимальном выражении это и есть не что иное, как перевоплощение: “Стать тем, чем не был — своего рода смерть и рождение” (блаженный Августин[14]).