«Война и мир» – роман о том, кому в России воздается и почему: Чичиков здесь в полной безопасности. Больше того: на князе Андрее с первого тома лежит печать обреченности, и видно, как автор бьется в надежде сохранить ему жизнь, и пишет даже первый вариант – «Все хорошо, что хорошо кончается», – но никак, никак не выходит, концы с концами не сходятся, фабула размыкается, осуществляя главную русскую закономерность, согласно которой победитель проигрывает, а Одиссей не возвращается на Итаку. (Да и нельзя вернуться: Итака за это время переехала, собака могла подрасти.) Кстати, закономерность насчет Итаки – общечеловеческая, понимал ее и Гомер: не зря в поэме есть прорицание Тиресия, согласно которому Одиссей на Итаке не остановится, пойдет странствовать дальше, «нет у вас Родины, нет вам изгнания», и предел его странствий наступит только тогда, когда он наткнется на земледельческий народ, не знающий мореплавания; первый встречный, увидев на плече у него весло, спросит: «Что за лопату несешь ты, путник?». Впрочем, подозреваю, что не остановится он и тогда: кто отравлен пространством, тому нет Родины. Не зря в Греции показывают пять, что ли, или семь могил Одиссея, словно в неутомимых скитаниях он в каждой земле оставлял по могиле. Но в России эта особенность эпоса очень заметна: все размыкается, добродетель побеждает, но не торжествует, зло наказано, но неистребимо и даже как будто довольно. А счастьем награждается не тот, кто хорош, а тот, кто наделен витальной силой, неукротимой жизненностью, несколько животной каратаевской добротой или наташиной (тоже по-своему животной) неувядаемой красотой.
Столетие спустя после Гоголя авторы дилогии об Остапе Бендере тоже столкнулись с необходимостью наказывать и перевоспитывать его – они сочинили новую «Одиссею», где роль Цирцеи играет мадам Грицацуева (оно даже и созвучно, и нет сомнений, что Бендер, останься он с ней, быстро превратился бы в свинью). Но нельзя же считать адекватным наказанием для героя отмененную впоследствии гибель от руки ничтожного Воробьянинова либо столкновение с совершенно уже омерзительными румынскими пограничниками. Воздающий должен быть не только сильнее, но и нравственней наказуемого, а тут какое же воздаяние, когда все наши симпатии на стороне Бендера? Ему потому и везет, что на его стороне бессмертная витальность, которой так остро недостает всем прочим персонажам. Она есть и в Чичикове, и потому Чичикова никак нельзя наказать, а Манилова или Ноздрева – переделать, а Тентенникова, будущего нашего Обломова, – превратить в человека действия. Не работает в России эта рациональная схема, что поделаешь. Что-нибудь происходит не потому, что это справедливо и морально, а потому, что так должно произойти, только и всего; Наполеон входит в Москву, но никого не побеждает, а Кутузов по всем статьям проигрывает Бородино – но умудряется как-то наложить на французов руку сильнейшего духом противника. Тихон Щербатый вызывает насмешки всего отряда, но героически воюет; Платон Каратаев ничего не помнит и не знает, но оказывается ангелом; Пьер Безухов ничего не умеет, кроме как искать истину и «сопрягать, сопрягать» – но выживает в Бородинском сражении и получает главную красавицу; князь Андрей умеет и понимает все, но гибнет; Соня – пустоцвет, и ей ничего не светит; Николай Ростов – добрый малый, но кончает обещанием расстрелять Пьера и его единомышленников, ежели так прикажет государь; и все российские добрые малые кончают именно этим. Какая тут рациональность? Россия – это жизнь в самом чистом, не преображенном цивилизацией виде. И торжествует здесь не тот, кто хорош, а тот, кто угадывает тайный ход вещей и совпадает с ним.
Где тут было выжить Гоголю, европейцу, несмотря на все старательное декларирование собственной народности и простоватости? Простоватость эту он, кстати, сильно преувеличивал: происхождение его было знатное, воспитание книжное, корни его романтизма – немецкие. Он искренне верил, что с Чичиковым тут может что-нибудь случиться. А случиться не может ничего, кроме поломки брички, которая доедет куда угодно, пока она подвязана веревочкой, но немедленно развалится при попытке поменять ось.
А в самом деле, куда мог бы приехать Чичиков? Он ведь не женат, к Пенелопе не стремится, и какая могла бы у него быть Пенелопа? Вряд ли он составил бы себе состояние и остановился, не такой это был человек, да и нет окончательной Итаки для Одиссея. Был, конечно, бендеровский вариант – скупил мертвых душ тысячи три, взял под их залог титанический кредит и исчез; остроумно было бы пустить его по второму кругу, все по тем же помещикам, чтобы он убедился в некотором ужасе, до какой степени они не переменились, только одряхлели сами да обветшали дома их. Еще любопытней было бы сделать его странствие самоцелью – чтобы начал он скитаться по России, неостановимый, неудержимый, нигде не находящий облегчения, и метался бы со своим списком до тех пор, пока не пришел бы в земледельческий край, где его спросили бы, что такое душа. Он начал бы объяснять и, глядишь, увлекся бы, – но земледелец только глядел бы на него в каратаевском почтении, тупо моргая, стесняясь прервать и не решаясь уйти.
Русская Одиссея – это когда у странника нет Итаки. Роман без конца, с вечно сожженным вторым томом, обрывающимся на словах «И мы едва».
Закрыто на ремонт
Большие Сорочинцы как «заколдованное место»
Дмитрий Данилов
Гоголь не пустил меня на порог. В буквальном смысле – не пустил на порог ни одного из двух своих музеев под Полтавой. Или еще можно сказать – близ Диканьки. Меня всегда воротило от словосочетаний типа «его дух словно бы витал над этим местом» или «меня словно бы вела (вариант – останавливала) его невидимая рука», терпеть не могу эту спиритическую литературщину. Но по ходу моей поездки в Большие Сорочинцы какие-то такие словосочетания помимо воли стали крутиться в голове. Нет, не то чтобы я ощутил какое-то там «мистическое присутствие» или еще что-то в этом роде. Просто в определенный момент почувствовал себя непрошеным гостем. Очень отчетливо почувствовал.
Сдать объект в срок
В Полтавской области два музея Гоголя: музей-заповедник (село Гоголево) и литературно-мемориальный музей (село Большие Сорочинцы, родина писателя). Еще будучи в Москве, звоню сначала в первый. Мы, говорят, закрыты, у нас, говорят, ремонт, пытаемся успеть к 1 апреля, к торжествам. Я журналист, из Москвы, может, покажете мне музей. В виде исключения. Нет, мы бы с удовольствием, но у нас тут полный разгром, пока нечего показывать. Вот 1 апреля откроемся – милости просим.
1 апреля еще когда будет. Мне надо сейчас, а не 1 апреля. Звоню в Большие Сорочинцы. Целый день звонил, никто не подходит. У них, наверное, тоже ремонт, они, наверное, тоже готовятся к первоапрельским торжествам по случаю дня рождения Гоголя. Ладно, надо ехать, а там разберемся. Может, в Сорочинцах просто телефон не работает, мало ли, а музей, может, открыт. Понадеялся на русский, вернее, в данном случае, украинский авось. И, в принципе, правильно сделал, хотя выяснилось, что украинский авось – штука ненадежная.
Словосочетание «Большие Сорочинцы» ассоциируется со сценами из советских фильмов по мотивам малороссийских повестей Гоголя. Белые украинские хатки, песни-пляски, «чудесная природа», солнце, приволье-раздолье, парубки-дивчины и прочая южная витальность. Может, время года было не самое подходящее (конец марта, отсутствие буйной зелени, переменная облачность), но Большие (по-украински – Великие) Сорочинцы показались мне довольно угрюмым населенным пунктом. Очень большое, но кажущееся неестественно малолюдным, село. Совершенно пустая автостанция, пыль, тишина. Через дорогу – руинообразная длинная кирпичная стена разрушенного старого дома. На всем лежит печать какого-то оцепенения.
По мере того как я шел от автостанции к музею, тишина отступала, а шум, наоборот, нарастал. Это был шум строительства. Визг пилы, стук молотка, урчание техники. Вокруг здания музея суетилось множество рабочих строительных специальностей. Они пилили, красили, носили, приколачивали. Двери закрыты. Рабочий, сосредоточенно резавший «болгаркой» железную трубу, остановил свою «болгарку» и сказал, что музей закрыт, идет ремонт, откроется 1 апреля. Готовимся к празднику.
Ну да, ну да. Как говорится, предчувствия меня не обманули.
Здание музея красивым не назовешь. Если бы не массивная красная крыша, синий домик с белыми наличниками был бы вполне симпатичным, но металлочерепица, этот жуткий, годящийся разве что для придорожных кафешек стройматериал, портит все. Зачем, зачем здесь эта чудовищная черепица.
Заметил у входа в музей двух людей явно не рабочего вида, мужчину и женщину. Подошел, представился. Оказалось, что женщина – не кто иной, как директор музея Валентина Даниловна Мищенко.