жизни в лагере, из жизни вообще и перечитывала их в дни перемежающейся скуки и одиночества или просто так, когда было настроение.
Однажды она прислала мне свое слегка выцветшее фото, точнее его половину. Точеная, изящная блондинка с курчавыми волосами улыбалась мне с берега Невы, глядя в камеру. Точно посередине бумаги шел аккуратный разрыв, оставивший на Ларкиной половине чью-ту мужскую руку, обнимавшую ее за хрупкое приподнятое плечо. Ее лицо будто шло вразрез с историей человечества, никак не отягощенное событиями все время революционирующей и перестраивающейся России.
Я, с инженерным образованием, была похожа как две капли воды на свои чертежи — правильная, угловатая, ровная, живущая по шаблону и верящая в идеологию, исповедующая религию общественного правопорядка и всеобщего равенства. Ларка была похожа на живописные картины, свежая и будто созданная мазками какого-то художника. Ее религией была жизнь как она есть. Что всегда меня поражало, так это ее внутренняя свобода, которой буквально веяло с каждой страницы нашей рукописной дружбы. Ее мысли, изложенные ровным аккуратным почерком на желтоватых страницах, пахнущих сыростью и машинным маслом, были живы и текучи как Нева, на фоне которой я навсегда запомнила ее улыбку. Мне, такой правильной и несвободной, удавалось на протяжении десяти лет учиться внутренней свободе у заключенной, знакомой мне только из писем.
Что радовало в ее произведениях, так это то, что не нужно было задумываться о цензуре и править тексты. Ларка писала с учетом того, что надзиратели в лагере тоже с радостью обогащались нашими идеями и творческими излияниями пера на полотно жизни.
Политику и экономику мы не обсуждали, скорее жизнь театра, афиши, случаи из жизни. Они, эти трагикомичные истории двух дам с надрывистым почерком, позже стали основой для «Ларкиной жизни», так бережно хранимой в комоде под парадными трусами.
Признаться, я подумывала купить ей печатную машинку, но о дальнейших планах она ничего не рассказывала, как и том, есть ли у нее близкие и родные. Для меня она была чем-то сродни старшей сестры, которая заочно воспитала из правильной и квадратной меня круглую и неправильную, живую меня же, с подвижным умом и привычкой анализировать повседневную жизнь творчески, с юмором, а порой и в стихотворной форме.
Благодаря ей я начала писать небольшие эссе и стихотворения, исписывая черновики с чертежами полукруглыми буквами с завитушками — так, для радости. Творчество оживляло меня, вдыхая тот неповторимый ветерок жизни, выдёргивая из серости и зажатости общественной жизни. Я, вдохновленная письмами Ларисы, начала ценить свою свободу, чаще бывать на природе, ездить на велосипеде и купаться в родниках и близлежащих речушках. Позже мне захотелось писать о весне, о природе, ее свежести и необъятности. О том, как все мы взаимосвязаны на этой планете. Писанина складывалась сама собой, то в стихотворной, то в прозаической форме. Особо мне удавалось описывать природу, леса, поля, что, с учетом идеологии правильного на скорую руку общества, было как никогда кстати в виду неконфликтности и максимальной удаленности от политбюро.
Через три года мои эссе и стихотворения попали в газеты и несколько из них были даже напечатаны мелким и в то же время необъятно прекрасным шрифтом. Мои произведения в печати! Я хранила газеты на видном месте, танцевала с ними, наслаждаясь каждой буквой и каждым пробелом. Ларкины произведения я тоже складывала стопочкой для праздничного отчета автору. Гонорары я все также бережно пересчитывала и складывала в Ларкину жизнь. А Ларка тем временем жила, записывая свои произведения на полинялой бумаге с желтоватыми пятнами, пахнущими машинным маслом и керосином.
Чуть позже она поведала мне историю этой самой бумаги. Оказывается, аристократичная и в меру воспитанная осужденная поначалу была вынуждена хранить ее под блузой весь рабочий день, поскольку таскала оберточную бумагу из-под горюче-смазочных материалов в цехе. Черновиками у нее служили газеты, щедро выложенные стопками в дамской уборной, поскольку той бумаги, которую ей выдавали, хватало на пару недель, что с ее плодотворностью было даже несколько смешно. Она, курносая и с пружинистыми кудрями, меняла сигареты на карандаши, поскольку сама не то, что не курила, но и не писала никогда об этом, считая чем-то, достойным осуждения. Иногда она клянчила бумагу из-под передач у соседок. Передовик в сборе макулатуры, она за месяц собирала в своей коморке столько черновиков, что приходилось их потом сжигать, пронося в той же самой блузе словно контрабанду. Но надсмотрщицы, зная ее особенности, спокойно относились к творческой бунтовщице, порой подкидывая ей бумагу из-под бутербродов и обедов, а то и вовсе принося ей тетради и небольшие стопки бумаги. Ларка писала им стихотворения ко дню рождения начальства и всей неизвестно откуда взявшейся многочисленной родни. Порой Ларка участвовала в тюремных романах, изливая любовную лирику на партнеров по переписке своих соседок и надзирательниц.
В комоде под зеркалом, все же надеясь на нашу встречу в будущем, я хранила сверток лучшей бумаги, которую только смогла достать с десятком-другим карандашей, а также помаду красивого малинового оттенка, тушь и набор дамского нижнего белья. Размера ее я не знала, но из женской солидарности считала себя обязанной подарить ей что-нибудь красивое и женственное.
Ларка однажды написала, что единственное, что ее удручало в лагерной жизни и с чем она так и не смогла смириться — отсутствие женственности. Какие там наряды, просто чистой речи не хватало порой для жизни, культурной и сносной компании. Женщины, работая в цехах и опыляясь от видавших виды заключенных, быстро теряли нежность и какую-либо женственность, речь их становилась грубой как мозоли на руках и ржавой как трубы в общественных туалетах. Постоянно курящие и пьющие чафир, они были чем-то вроде биомассы, используемой для работы в цеху, «раз уж обществу не сгодились». Зечки быстро теряли веру в себя, отказывались учиться и перевоспитывались на новый манер, позабыв напрочь о свободе с ее березками, платьями и зелеными лодочками по последней моде. Книги в библиотеке брали редко, а сама библиотекарша Зоя, которая вызывала у Ларки жгучую зависть своим местом занятости, книги выдавала не всем и не всегда.
Ларке выдавала, считая ее родственной душой и в целом культурным человеком. Зоя была практически единственным единомышленником хрупковатой и творчески просвещенной Ларисы, которая дружила всегда и со всеми. Сама она признавалась, что ее спасало творчество, особенно поэзия. В описаниях природы она гуляла, наслаждаясь свободой и невинной красой необъятной Родины. Реки, горы, цветы, облака — все оживало в ее произведениях, становилось наполненным и оживляло, наполняло ее саму, сохраняя утонченность и изящество речи.
Закипятив снова чайник и торжественно