И уже не опасаясь ничьих суждений, Эдит пишет:
"Моя жизнь была отвратительной, это правда. Но моя жизнь была и восхитительной. Потому, что я любила прежде всего ее, жизнь. И потому я любила людей, своих друзей, своих любовников.
Но я любила и незнакомых, тех незнакомых, из которых состояла моя публика, та, для которой я пела, для которой хотела умереть на сцене вместе с последней песней своей...
Это та толпа, которая, я надеюсь, будет провожать меня в последний путь, потому что я не люблю одиночества. Ужасного одиночества, что сжимает вас в объятиях на заре или с наступлением ночи, когда спрашиваешь себя; стоит ли еще жить и для чего жить?.."
Эдит заканчивает вступление к своей книге так:
"Мне бы хотелось, чтобы те, кто прочтет эту мою, быть может, последнюю "исповедь", сказали бы обо мне, как о Марии Магдалине: "Ей многое простится, ибо она много любила".
НЕЗАБЫВАЕМОЕ
Олимпия" - небольшой театр на бульваре Капуцинок. Сегодня здесь во втором отделении поет Эдит Пиаф. У входа толпится публика, то ли мечтая проникнуть в театр, то ли ожидая конца, чтобы хоть на минуту встретиться с Эдит, выходящей после концерта, и попросить у нее автограф.
К началу второго отделения зал битком набит. Занавес поднимается над абсолютно темной сценой. Два пучка света прожекторов вырывают из мрака широкое, бледное лицо со строгими глазами.
Редкие рыжеватые волосы взбиты в прическу. Маленькая, тщедушная фигурка одета в черное, более чем скромное платье. В небольшом вырезе на шее - цепочка и крест с изумрудами.
Эдит с усилием передвигает ноги, обутые в простые черные сандалеты: у нее ревматизм. Вид у нее изможденный, она не спит без снотворного. Следы богемы, постоянной, изнурительной, залегли в глубоких складках возле рта и глаз. Ей всего сорок пять лет, а она уже неизлечимо больна.
Вот такой я увидела ее единственный раз в жизни, за два года до кончины. Вид этот вызвал во мне недоумение.
Зрители долго и шумно приветствуют Эдит. Откуда-то из глубины вступает оркестр. Чуть хрипловатым голосом Эдит объявляет:
"La ville inconnue" ("Незнакомый город"). (Все песни в этой книге переведены автором.)
Этот город чужой
Мне незнаком.
Грустно здесь мне одной
Бродить пешком.
На проспекте большом
Теряюсь я.
На бульваре пустом
Пуста скамья...
Зал не дышит. Ни единого шороха! Эдит поет задумчиво, сначала говорком, потом в голосе начинает звенеть горечь :
Этот город чужой
Не знает слез.
Я бездомной душой
Брожу, как пес.
От прохожих бегу,
А они - от меня.
Я найти не могу
Улыбки дня...
Ударный инструмент врывается в оркестр так, словно кто-то жестоко молотит в запертую дверь:
И в отель я вернусь,
И постель холодна.
На заре я боюсь
Просыпаться одна.
Как хотелось бы мне
Все спать и спать,
Чтоб хотя бы во сне
Тебе сказать,
Что с тобой все мечты
В чужом краю...
Вспоминаешь ли ты
Меня - твою?..
Эдит замолкла. Долгий отыгрыш оркестра держит весь зал в напряженном молчании. И потом - взрыв аплодисментов и буквально рев публики. Все это ошеломляет меня. Сижу со спертым в горле дыханием.
Эдит стоит неподвижно. Лицо ее преобразилось счастливой, вдохновенной улыбкой, она просто - красива! Когда буря улеглась, Эдит объявляет следующую песню. Снова зал замер, и торжественно, словно молясь, Эдит начинает:
Бог мой! Бог мой! Бог мой!
Оставь его немножечко со мной.
На день, на два, на семь.
Ведь ненадолго я прошу, не насовсем!
Это была мольба женщины, прожившей долгую жизнь и неожиданно повергнутой в новое, еще не изведанное чувство. Это даже не мольба, а нечто вроде сделки с богом.
Бог мой! Бог мой! О бог мой!
Пусть он наполнит жизнь мою собой!
На месяц, на два, на пять,
Чтоб мне потом об этом вспоминать.
В оркестр вступает женский хор, отрешенный, как в католической мессе. Ангельский голос соло где-то наверху выводит мелодию чистую, безгрешную. Этот контраст между полным тревоги, сильным голосом женщины, торгующейся с богом за свою уходящую любовь, и потусторонними голосами хора - контраст поразительный. Это красиво, дерзостно и правдиво.
Бог мой! Бог мой! Бог мой!
Оставь его, оставь его со мной.
Пусть расцветет любовь моя,
Хоть, может, недостойна я!
Последнюю ноту певица берет с такой мощью, что перекрывает и оркестр и хор. Невозможно понять, откуда берется все это у тщедушной женщины с сутулой спиной, узкими плечами и впалой грудью?
Снова буря аплодисментов. Люди встают, что-то выкрикивают, плачут и хлопают, хлопают, хлопают...
Эдит смотрит в зал такими глазами, словно только что прозрела. Потом склоняет низко свою большую голову. А публика в зале неистовствует. Она любит свою Эдит и верит ей. И тот, кто хоть раз слышал ее, уже не забудет никогда.
КЛОШАРЫ
Как-то ночью я возвращалась домой в гостиницу "Мольер" на улице Мольера, что выходит на авеню Опера. Был двенадцатый час. Здание оперы вздымало к лунному свету свой купол цвета парижской зелени- медного купороса. Кругом было пустынно. Последние прохожие поспешно ныряли в подземные входы метро, обозначенные снаружи светящимися квадратами.
Я свернула в переулок, чтобы сократить путь. Неожиданно в нише у входа в книжный магазин я заметила свернувшуюся калачиком спящую женскую фигуру. Серое поношенное пальто, фетровая шляпка, под головой большая черная сумка. Она лежала спиной к улице, и над ней висела ярко освещенная луной витрина с книжками. Из-за стекла, с обложки скорбными глазами под трагическим изломом бровей смотрела на меня Эдит Пиаф. Поющий, полуоткрытый квадратом рот, выразительные, повернутые ладонями наружу руки, словно отталкивающие невидимую беду.
А над этим лицом - сверкающее буквами название книги "На балу удачи". Так и запомнилось мне все это вместе со спящей в нише. Женщина, видимо, была из странного, извечного парижского племени клошаров. Они и сейчас еще существуют там. Я видела их под мостом Сюлли, недалеко от собора Парижской богоматери. Они сидели группой возле жаровни и что-то варили себе.
Неряшливые, немытые люди в лохмотьях. Любители бродячей жизни. Они не гангстеры, не воры и даже не нищие. Они роются в мусорных ящиках, выбирая тряпье, кости, бумагу, и сбывают все это за гроши.
Они помогают ночью торговцам на Центральном рынке. Они же в конце дня убирают и выметают в здании рынка. А потом, собравшись компанией, любят купить в складчину колбасы или паштета - "патэ де фуа гра" - традиционного французского деликатеса, пикантного сыра, свежих батонов и вина. И где-нибудь на пустыре, в подвале разбомбленного дома, а чаще всего под мостом устроить пирушку.
Если клошару предложить комнату со всеми удобствами, он сбежит из нее на следующий же день. Он предпочитает спать на вентиляционной решетке метро. Снизу идет спертое, специфического запаха тепло. А в дождь или снег можно укрыться на лестнице. Метро закрыто, но лесенка под навесом.
Это особые люди с особыми требованиями друг к другу, с особым складом характера и особой жизнью. Клошар! И слово-то какое! Clocher по-французски прихрамывать, ковылять. Клошары - бродяги, калеки. В Париже есть и молодые клошары и клошарки- "ло мом дэ клош". Одной из таких мом-бродяжек была в юности Эдит Пиаф. И первая песенка, с которой она выступила на сцене ночного кабаре, была посвящена этому племени:
Мы, малышки, клошарки, бедняжки,
Без гроша в кармане, нищие бродяжки.
Это нам, клошаркам, похвастать нечем.
Любят нас случайно, на один лишь вечер!
"НА БАЛУ УДАЧИ"
Книга "На балу удачи" написана самой Эдит Пиаф в 1958 году. Мне она очень дорога. В ней слово за словом, такт за тактом рождается труднейший жанр песни, скользящей на острие ножа, одно мгновение - и искусства нет! А есть кабак с его банальными звездами, специально для удовлетворения вкусов богатых людей, ищущих острых ощущений.
Эдит Пиаф выносит этот жанр за грань непристойной и тривиальной пошлости ночных кабаре. Быть может, то, что она поет, не всегда оригинально по музыке и тексту. И это только на хорошем уровне, но по мастерству и подлинности чувств исполнение ее было настолько высоко, что заслоняло все недостатки, как внутренние, так и внешние.
В предисловии к книге "На балу удачи" французский поэт Жан Кокто предлагает читателю посмотреть на эту крохотную особу, у которой руки, "как трещины в руинах", у которой "бонапартовский лоб" и "глаза прозревшего слепца".
"...Как могут, - удивляется Кокто, - из такой немощно-узкой груди выходить такие могучие звуки ночной жалобы или такие победные, апрельские соловьиные трели?..
Слышал ли читатель работу соловья? Он трудится, он сомневается, он верещит, задыхается, устремляется ввысь, рушится и наконец находит голос. Он выводит трель и ею потрясает..."
В этом тяжелом труде поисков "своего" Жан Кокто сравнивает Эдит Пиаф с соловьем. Кокто понимает всю сущность таланта Эдит Пиаф и необычайно точно и тонко раскрывает его.