«Демократический век выносит актера наверх в Афинах так же, как сегодня. Рихард Вагнер пошел в этом отношении дальше всех и внушил крайне высокое понятие об актере, способное нагнать ужас. Музыка, поэзия, религия, культура, книга, семья, отечество, коммерция — все это есть прежде всего искусство, т. е. сценическая поза». В другом месте он говорит: «Был ли Вагнер вообще музыкантом? Во всяком случае он был в большей мере чем-то иным, а именно несравненным комедиантом, величайшим актером, самым изумительным театральным гением, какой только был у немцев, нашим сценическим деятелем par excellence».
Исходя из этого центрального пункта своей критики декадентства, Ницше очень ясно раскрывает общественно-политические корни своей радикальной вражды к актеру: «Учение о равенстве. Но нет более ядовитого яда, ибо кажется, что это проповедует сама справедливость, а на самом деле это конец всякой справедливости… Атмосфера ужаса и крови, в которой развивалось учение о равенстве, окружила эту «современную идею» par excellence своего рода огненным ореолом, так что революция, как зрелище, соблазнила даже благороднейшие умы. Это впрочем не основание, чтобы относиться к ней с большим уважением. Я вижу только одного человека, который относился к ней так, как следует, т. е. с отвращением: этот человек — Гете»…
Ницше борется против художественных принципов Вагнера тем, что включает его в ряд французских романтиков; для Ницше Вагнер это — «Виктор Гюго музыки, как особой формы языка». А в глазах Ницше французская романтика — «плебейская реакция вкуса». Сам Виктор Гюго плох и демагогичен, он лежит на брюхе перед всеми громкими словами и жестами, он льстец народа, обращающийся с речами евангелиста «ко всему низкому, забитому, убогому, уродливому и не имеющий ни малейшего понятия о том, что такое дисциплина и честность ума, что такое интеллектуальная совесть. В общем это бессознательный актер, как почти все художники демократического движения. Его талант действует на массу как спиртной напиток, который одновременно опьяняет и делает безмозглым».
Те же черты Ницше находит у Мишле, Жорж Санд и т. д. Он дает следующую критическую типологию художников:
«Существует: 1) монологическое искусство (или «беседа с богом»); 2) общественное искусство — там, где есть общество, societe, утонченная порода людей; 3) демагогическое искусство например Вагнер (для немецкого «народа»), Виктор Гюго».
Это искусство «потных плебеев» есть искусство для массы: этим Ницше выражает свое глубочайшее презрение ко всему этому направлению. Ибо «pulсhrum est paucorum» (красота — удел немногих). В искусстве масс прекрасное подменяется тем, что волнует массы, — большим, возвышенным, гигантским, гипнотическим, опьяняющим, «Мы знаем массы, мы знаем театр. Лучшие его посетители — немецкие юноши, неуязвимые Зигфриды и прочие вагнерианцы — нуждаются в возвышенном, в глубоком, в покоряющем… А прочие посетители театров — цивилизованные кретины, маленькие blases, вечно-женственные, благополучно переваривающие, словом «народ», тоже нуждаются в возвышенном, в глубоком, в покоряющем.
У всех этих людей одна и та же логика: «Кто нас покоряет, тот силен; него нас возвышает, тот божественен; кто пробуждает в нас смутные чаяния, тот глубок»… Чтобы возвышать людей, надо самому быть возвышенным. Будем же парить над облаками, будем беседовать с бесконечным, окружим себя великими символами! Sursum! Bumbum! Нет лучшего выхода. «Взволнованная грудь» да будет нашим аргументом, «прекрасное чувство» — нашим ходатаем. Добродетель выше даже контрапункта».
Та же безмерная грубость средств, употребляемых для вульгарной публики, проявляется, по мнению Ницше, и в натуралистической литературе:
«Автор хочет принудить читателя к вниманию, «изнасиловать» его; отсюда множество мелких эффективных черточек этого «naturalisme», это уж необходимая принадлежность демократического века: грубые, переутомленные работой умы надо возбуждать».
Это вульгарно-демократическое декадентство Ницше приводит в тесную связь с общественно-экономическим развитием XIX века. Не то, чтобы Ницше понимал хоть что-нибудь в специфических хозяйственных особенностях капитализма, он даже и поверхностно не интересовался ими. Но он видит наиболее явные симптомы капиталистической экономики — введение машин, все усиливающееся разделение труда, рост больших городов, гибель мелкого производства и т. д. — и связывает их прямо, без посредствующих экономических и классовых звеньев с наблюдаемыми им симптомами культурного декаданса.
В своем отношении к пагубным для культуры последствиям капиталистического строя он стоит на позициях романтической критики капитализма. Его соображения отнюдь не возвышаются над средним уровнем этого направления; в понимании действительной сущности явлений он даже значительно отстает от английских и французских романтических противников капитализма. Вот, например, его замечания об унижающем влиянии машины: «Машина безлична, она отнимает у труда его гордость, его индивидуальные достоинства и недостатки, неотделимые от всякой не машинной работы, т. е. то немногое человеческое, что есть в труде. Прежде, когда вещи покупались у ремесленников, это было всякий раз выделением известных лиц, произведения которых включались в нашу обстановку: домашняя утварь и одежда становилась таким образом символом взаимного уважения и личной связанности. Теперь же мы живем как будто среди безымянного и безличного рабства. Нельзя покупать облегчение труда слишком дорогой ценой».
Свой главный удар Ницше направляет против губительных для культуры последствий капиталистического разделения труда. И тут от него тоже ускользает все то, что относится к самому производству, к борьбе классов. Его интересуют только два момента. Первый, — тот факт, что капиталистическое разделение труда отняло у всякой работы ее прежний непосредственный смысл, что всякое занятие как капиталистов, так и рабочих сделалось в современном обществе совершенно бессмысленным. А, во-вторых и главным образом, Ницше интересуется проблемой досуга. Он справедливо считает досуг субъективной предпосылкой всякой активной и рецептивной культурной деятельности: как знаток античного мира, он прекрасно понимает, что значил досуг гражданина для развития античной культуры. С этой точки зрения он и говорит с гневом и иронией о количественной и качественной недостаточности досуга в капиталистическом обществе, причем — к это весьма характерно — вопрос о досуге ставится у него почти исключительно в отношении господствующих классов: рабочие, по его мнению, все равно не имеют значения для культуры.
Исходя из обеих этих проблем (и не умея проникнуть в их экономическую подоплеку), Ницше бросается в атаку против обезличения человека в капиталистическом обществе. Вот что он пишет о «главном пороке деятельных людей»: «У деятельных людей обыкновенно отсутствует высшая деятельность — именно индивидуальная… Они действуют как чиновники, купцы, ученые, т. е. как родовые существа, а не как вполне определенные единоличные и единственные люди; в этом отношении они совсем плохи. Нельзя, например, банкира, накапливающего деньги, спрашивать о цели его неустанной деятельности: она лишена разумного смысла. Деятельные люди катятся, как катится камень, согласно глупым законам механики.
Всё люди разделяются, как во все времена, так и в наше, на рабов и свободных; ибо кто не располагает двумя третями суток для самого себя, тот раб, даже если он государственный деятель, купец, чиновник, ученый». Весьма интересен и характерен тот романтически-реакционный оттенок, который приобретает у Ницше старая полемика просветителей против капитализма. Уже Фергюсон писал, что капиталистическое разделение труда превращает всех людей в илотов и что в капиталистическом обществе нет свободных личностей.
Ницше суживает эту критику капитализма тем, что он, во-первых, ограничивает ее интересами господствующих классов, между тем как Фергюсон имеет в виду прежде всего деградацию трудящихся при капитализме; а во-вторых, Ницше ограничивает свою критику почти исключительно культурой в более тесном, в буржуазном смысле слова. Поэтому вся его критика и сводится лишь к требованию, чтобы капитализм дал возможность «осмысленной жизни» творцам культуры и образованной, но в экономико-общественном отношении паразитической публике.
Использование идеологии греческого полиса с его презрением к труду, укорененным в тогдашних экономических условиях, — использование этой идеологии, воскрешение которой в период великой французской революции носило трагический характер, выродилось у Ницше накануне империалистического периода в реакционную апологию паразитизма.
Эта паразитическая черта проявляется особенно ясно там, где Ницше говорит о важнейших для него последствиях капиталистического разделения труда, о его последствиях для искусства. Он исходит и здесь из количественной и качественной недостаточности досуга. «Наша совесть — совесть трудолюбивого века; это не позволяет нам отдавать лучшие часы дня искусству, будь это даже самому великому и достойному. Искусство мы считаем предметом досуга, отдохновения; мы посвящаем ему остаток нашего времени, наших сил. Таков общий факт, изменивший положение искусства в жизни: когда оно требует у публики слишком большой затраты времени и сил, оно встречает противника в совести трудолюбивых и дельных людей и вынуждено обращаться лишь к бессовестным и ленивым, которые однако по самой своей натуре не охотники до большого искусства и воспринимают его требования как притязания. Поэтому для него в сущности должен был бы наступить конец, ибо ему нечем дышать; иначе говоря — большое искусство пытается, огрубив и замаскировав себя, сродниться с совсем другой атмосферой (или хотя бы привыкнуть к ней), с атмосферой, которая является в сущности естественной стихией лишь для малого искусства, для искусства отдохновения и приятной забавы».