Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В русском обществе и в литературе русской не было и нет поныне сего обратного действия, сего перелива оттенков с одного на другую, сей жизни, так сказать, общей в двух телах, сей взаимности, от коей литературы других народов являются нам столь исполненными движения, страстей и личности. Нет сомнения, русское общество еще вполне не выразилось литературою. Русский народ сильнее, плечистее, громогласнее своей литературы. В сравнении с ним она несколько тщедушна. Место, занимаемое им в литературном мире, не соответствует тому, коим завладел он в мире политическом. Вы должны искать русских следов в истории двора, в истории походов, в истории успехов гражданственности: блестящие страницы могут здесь удовольствовать требованию честолюбия народного и явить, что сие общество, хотя еще мало говорливое, имеет во многих чертах свою физиогномию, свою нравственную самобытность. Одно книжное знакомство с ним увлекло бы вас к заключению, что нет общества, а есть только народонаселение. Русское общество не воспитано на чтении отечественных книг: вы не можете найти людей, которые чувствовали бы по Державину, мыслили бы по Княжнину, коих мнения развились бы и созрели под влиянием таких-то или других русских авторов. Это неоспоримо. Какое может быть на народ влияние литературы, не имеющей эпопеи, театра, романов, философов, публицистов, моралистов, историков? ибо один историк, и то историк давнопрошедших столетий, историк отечества своего, как ни сильно выразил он ум свой в творении своем, как ни верно воскресил он в нем наше прошедшее, но действие его все же должно быть одностороннее и ограничено самыми пределами предначертанного ему круга. Если же захотеть найти непременно господствующую черту нашей литературы, то должно остановиться на поэзии лирической. Сие соображение может привести нас к заключению, что и у нас литература, или то, что из литературы имеем, есть также однозвучное выражение общества. Общество наше, гражданственность наша образовались победами. Не постепенными, не медленными успехами на поприще образованности; не долговременными, постоянными, трудными заслугами в деле человечества и просвещения, – нет: быстро и вооруженною рукою заняли мы почетное место в числе европейских держав. На полях сражений купили мы свою грамоту дворянства. Громы полтавской победы провозгласили наше уже бесспорное водворение в семейство европейское. Сии громы, сии торжественные, победные молебствия отозвались в поэзии нашей и дали ей направление. Следующие эпохи, более или менее ознаменованные завоеваниями, войнами блестящими, питали в ней сей дух воинственный, сию торжественность, которая, может быть, в последствии времени была уже более привычка и подражание и потому неудовлетворительна; но на первую пору была она точно истинная, живая и выражала совершенно главный характер нашего политического быта. Воинственная слава была лучшим достоянием русского народа: упоенные, ослепленные ею, радели мы мало о других родах славы. Военное достоинство было почти единою целью, единым упованием и средством для высшего звания народа, которое должно было вначале сосредоточивать в себе исключительно лучи просвещения, медленно разливавшегося по нижним ступеням общества. Военная деятельность удовлетворяла честолюбию народному и потребностям возникающего гражданства. Торжественные оды были плодами сего воинственного вдохновения. Лира Ломоносова была отголоском полтавских пушек. Напряжение лирического восторга сделалось после него и, без сомнения, от него общим характером нашей поэзии. Поэзии философической, прозе умеренной, которая более размышляет, нежели чувствует, более способна хладнокровно судить, нежели пламенно пристраститься, тут не было места. Ломоносов, Петров, Державин были бардами народа, почти всегда стоявшего под ружьем, народа, праздновавшего победы или готовившегося к новым. «Тебя Бога хвалим!» – была тема их воинственных песнопений. Они поэты присяжные, поэты-лауреаты – победы еще более, нежели двора. Сию поэзию, так сказать, официальную должно приписывать не столько характеру их, сколько характеру эпох, в которые они жили. Ничего нет общего в нравственных свойствах, в образовании, в частных обстоятельствах жизни трех наших лириков, но лира их настроена почти на один лад. Кажется, слышишь одни и те же звуки, за исключением особенных переливов и оттенков, которые образуют неминуемую принадлежность каждого самостоятельного дарования. Почему Кантемир, также поэт с великим дарованием, не имел последователей, а лирический наш триумвират подействовал так сильно на склонности поэтов и второстепенных? Потому, что для сатиры, для исследования, для суда общество не было еще готово. Кровь и умы тогда еще не довольно остыли и оселись. Это была пора молодости, волнения и восторженности. Кто и не имел на лире своей могучих и звучных струн, а туда же карабкался и хотел пиндарить. В этом отношении сатира «Чужой толк» не только прекрасное литературное произведение, но и нравственное свидетельство и замечательная обличительная ссылка для пояснения современных обстоятельств.
Лирическое, торжественное, хвалебное направление, данное поэзии нашей, не изменилось совершенно и в новейшие времена, когда другие потребности, другие усилия власти и гражданственности означились в явленияхьболее миролюбивых, но не менее сильных для честолюбия народа могущественного и повелительного. Торжественность, на которую была настроена лира Ломоносова, отзывается иногда и в лире Жуковского, который из мира созерцания и мечтательности вызываем бывал шумом победы и кликами празднующего народа на торжество действительности; отзывается и в лире самого Пушкина, коего гений своенравный, казалось бы, должен быть столь независим от господства, удручающего других. В эпилоге «Кавказского пленника» вы найдете краски, приемы поэзии, ему исключительно свойственной; но в духе восторга, оживляющего сию воинственную поэзию, вы поддадитесь какому-то обратному влечению, вознесшему столь высоко в свое время поэзию Ломоносова и Державина. Предупреждая всякие превратные истолкования изложенного здесь мнения, спешу заявить, что замечание мое вовсе не есть критическое, или порицательное: я просто хотел опереть свое предположение на свидетельства и должен был для оправдания своего предпочесть хотя изысканное, но яркое другим свидетельствам, более общим, но и менее убедительным.
Царствование Екатерины Великой, или Великого, по счастливому выражению принца де-Линь, должно было служить новым и сильным побуждением к направлению поэзии нашей, замеченному выше. Сие царствование громкое, великолепное, восторженное имело в себе много лирического. Его можно назвать высоким, торжественным гимном в истории отечественной. Все в нем способствовало к возвышению и славолюбию духа народного. Первенствующие лица, явившиеся на сцене его, были размера исполинского, героического: они рисуются пред глазами нашими озаренные лучами какой-то чудесности, баснословности, напоминающих нам действующие лица гомеровские. Это живые выходцы из «Илиады». Предоставляя истории оценивать каждого по достоинству, нельзя не сознаться, что Орловы, Потемкины, Румянцовы, Суворовы имели в себе что-то поэтическое и лирическое в особенности. Стройные имена их придавали какое-то благозвучие русскому стиху. Нет сомнения, есть поэзия и в собственных именах. Державин это знал и оставил свидетельство тому в одной из строф «Водопада». Поэт взывает к умершему Потемкину:
Потух лавровый твой венок,Гранена булава упала,Меч в полножны войти чуть мог,Екатерина возрыдала!
В стихе, составленном из собственного имени и глагола, есть не одно верноподданническое, но и высокое поэтическое чувство. Этот стих, без сомнения, исключительно русский стих, но вместе с тем он и русская картина. Счастлив поэт, умевший пользоваться средствами, угадывать впечатления и высекать пламень поэзии из сочетания двух слов; но счастливее государь, который умел облечь имя свое красками и очарованием поэзии. Счастлив он, когда имя его, священное в летописях признательной истории, дарит сильные звуки и лире поэтов, которые дорожат истиною только тогда, когда она всемогуща над воображением. Но властолюбие и слава побед не были едиными страстями, можно сказать, едиными добродетелями Екатерины. В мужественной душе своей она ценила высоко храбрость и воинственный героизм. Однажды в приближенном обществе своем спросила она шутя Сегюра, принца де-Линь и других: «Если б я родилась мужчиною, как думаете вы, до какого военного чина дослужилась бы я?» Легко отгадать ответ: фельдмаршальский чин, достоинство отличного полководца были единые меты, которые поставляли честолюбию могущественной монархини. «Ошибаетесь, – прервала она, – в чине подпоручика нашла бы я смерть в первом сражении». Такой ответ обнаруживает душу; но душа, но ум Екатерины были доступны и другим впечатлениям. Душа ее вмещала в себе все отрасли человеческого славолюбия; ум ее был отверст для всего возвышенного и способен на все усилия. В числе предметов, занимавших деятельность его, успехи образованности и просвещения были целью ее особенной заботливости. Она не только уважала ум, но любила, не только не чуждалась его, но снисходила к нему, но, так сказать, баловала и щадила неизбежные его уклонения. Самая современная эпоха благоприятствовала сему царственному пристрастию. Франция, униженная в политическом достоинстве своем, сошедшая с повелительной чреды, на которую возвела ее рука, некогда всемогущая, Людовика XIV, старалась развитием умственных способностей вновь захватить на другом поприще утраченное владычество свое. Усилия ее увенчаны были совершенным успехом. Версальский кабинет не имел в себе другого Ришелье, другого Мазарина; политика Европы не получала уже направления своего из Франции: но фернейский кабинет имел своего Ришелье, который с иными средствами едва ли был не могущественнее первого. Вольтер, представитель, орган, душа и глава сего нового рода властолюбия, коего алкала надменная Франция, распространял во имя свое и собратий или учеников своих владычество гения своего и новых мнений на умы Европы, все еще покорной господству Франции. Екатерина с самых молодых лет полюбила французский язык и французскую литературу, которая тогда уже исторглась из ограниченного круга изящных письмен и мерного великолепия, прославившего ее во дни Людовика XIV. При дворе Елисаветы посвящала она лучшие уединенные часы свои на чтение авторов, раскрывших ум ее, рано созревший для глубокомысленных соображений философии и политики. Вступив на престол, воцарила она с собою правила, которые почерпнула в учении. Гласным покровительством, всеми обольстительными изъявлениями благоволения, свойственными власти монарха и утонченности женщины, содействовала она торжеству Вольтера и соучастников его во всемирном правлении умов и мнений. По справедливости должно, однако ж, заметить, что и до Екатерины правительство и двор признавали у нас власть просвещения европейского и не пренебрегали союзом с умственными знаменитостями современными. Вольтер уже в царствование Елисаветы был, так сказать, союзником на жалованьи у двора нашего; и если «История Петра Великого», подвиг, совершенный им в силу дипломатико-литературных сделок, не отвечает достоинству ни героя, ни писателя, то должно видеть в нем новое доказательство, что наемный союзник бывает обыкновенно мало надежен для пользы назначенного предприятия. Шувалов – не тот, который в царствование Екатерины писал французские стихи, принимаемые в Париже за произведение французской почвы, – но Шувалов писавший и сам русские стихи, а более известный и достойный известности потому, что он едва ли не первый почувствовал красоту стихов Ломоносова, покровительствовал ему и умел от него выслушивать резкие истины и благородные упреки, Шувалов, вельможа двора Елисаветы и любимец ее, был уже посредником между нами и европейскою литературою. Он имел в Женеве агента, Бориса Михайловича Солтыкова, кажется, им уполномоченного для сношений с Вольтером по предмету истории, им сочиняемой. Письма его к Шувалову – настоящие депеши о том, что делается в Делисах, тогдашнем местопребывании Вольтера. Вообще из переписок того времени, которые удалось нам прочитать, видно, какое постоянное участие принимали вельможи наши в движениях современной литературной деятельности. Новые понятия, смело провозглашаемые во Франции, имели тогда отголоски в Петербурге. Мы нашли в записках, оставленных княгинею Дашковою, что до 15-летнего возраста прочла она в доме дяди своего, графа Воронцова, сочинения Беля, Вольтера, Монтескье, Гельвеция: правда, прибавляет она, что, кроме Екатерины, тогда еще великой княгини и также в летах весьма молодых, и ее, никто из женщин в Петербурге не занимался подобным чтением. Легко поверить тому и едва ли можно жалеть о том. Подобное чтение, нельзя не сознаться, было несколько преждевременно, и просвещение, за ним следовавшее, должно было походить на то, в котором вообще обвиняют нас некоторые иностранцы: насильственно-прививное, скороспелое и потому ненадежное. Но между тем сие свидетельство в числе прочих доказывает, что отражение лучей, бросаемых Франциею, было не чуждо и вершинам нашего общества.
- Мобильность и стабильность на российском рынке труда - Коллектив авторов - Прочая научная литература
- Плохие бактерии, хорошие бактерии. Как повысить иммунитет и победить хронические болезни, восстановив микрофлору - Мартин Блейзер - Прочая научная литература
- Бури времени - Дженни Рэндлз - Прочая научная литература
- «DALILA». Загадка русского перевода - Эдвард Ник - Прочая научная литература
- Динозавры России. Прошлое, настоящее, будущее - Антон Евгеньевич Нелихов - Биология / История / Прочая научная литература
- На пути к мышлению или интеллектуальные путешествия в страну Философию - Баумейстер Андрей Олегович - Прочая научная литература
- Мир до нас: Новый взгляд на происхождение человека - Хайэм Том - Прочая научная литература
- Краткая история времени. От Большого Взрыва до черных дыр - Стивен Хокинг - Прочая научная литература
- Человеческая деятельность. Трактат по экономической теории - Людвиг Мизес - Прочая научная литература
- Инфекционные болезни в практике спортивного врача - Галина Макарова - Прочая научная литература