С некоторым неудовольствием изучив завершенную работу, Мамасита почувствовала, как горькое осознание собственного невежества смешивается во рту с горьким вкусом сигарного дыма. К тому же зрение у нее стало совсем не то, что было прежде, и, когда она напрягала глаза, линии начинали темнеть и двоиться, разбегаться как муравьи и расползаться как змеи. «Ладно, сойдет, — подумала она, — к тому же, с Божьей помощью, дон Агостин всегда сможет поправить мой рисунок».
Мамасита положила карту в заплечный мешок, набросила лямку на плечо. Мешок сшили из плотного белого полотна индейцы, живущие у подножия гор, а по верху мешка шла двойная коричнево-зеленая полоса. Мамасита снова шагнула из полутьмы на солнечный свет и двинулась в долгий путь, в конце которого лежала гасиенда дона Агостина. С одной стороны от дороги раскинулось камышовое болото, в котором нежились, издавая негромкое урчание, маленькие кайманы — из-под воды торчали одни пасти да глаза. С другой стороны тянулось поле с поваленными деревьями, среди которых резвилась одна из кобыл дона Агостина вместе со своим жеребенком. Мамасита положила мешок на траву, пробормотала заклинание от коралловых змей и села на мешок, совершенно позабыв, что может помять карту. Она ждала появления тракториста дона Агостина, который проезжал по этой дороге несколько раз в день, курсируя между различными участками фермы.
К дону Агостину Мамасита прибыла словно королева. Трактор — почтенного возраста, но содержащийся в идеальном порядке ярко-красный «Мэсси-Фергюсон» — очень большой, к тому же в тот день на него как раз навесили бульдозерный ковш. Мамасита уселась в ковш, а тракторист высоко его поднял, так что повитуха почувствовала себя в полном смысле слова высокопоставленной дамой. Это, конечно же, было опасно, и несколько раз повитуха чуть не попала в беду, когда на пути трактора встречались низко висящие ветви, но, с другой стороны, было так восхитительно глядеть на мир с некоторой высоты и под совершенно новым углом, и вдобавок по пути она изловчилась сорвать несколько лимонов, большой грейпфрут и пару авокадо. Про себя она рассудила, что это вовсе никакое не воровство, потому что дон Агостин даже и не заметит. Кроме того, свежий ветер в лицо поднял настроение Мамаситы, и она почувствовала себя неожиданно легко и радостно, несмотря на духоту и жару.
Довольно трудно сохранить величественный вид, когда тебя опускают на землю рывками, но Мамасите удалось, вцепившись в край ковша, достойно выдержать эту процедуру; она даже не вынула изо рта сигары, продолжая попыхивать ею с самым невозмутимым видом. Когда Мамасита ступила на землю, вакерос,[5] седлавшие пони и мулов по соседству с амбаром, приветствовали ее ироническими возгласами, а она, в свою очередь, улыбнулась им застенчиво, но радостно, так что на одно мимолетное мгновенье они смогли увидеть повитуху такой, какой та была в молодости, когда ее отцу приходилось каждую ночь разгонять парней, певших ранчерос[6] под ее окном.
Мамасита прошла между каменными столбами, обвитыми бугенвиллеей, и замерла на пороге дома. Через тонкую зеленую сетку, которая не пускала внутрь насекомых, но давала проходить воздуху и в этом тропическом пекле заменяла стекла, она увидела дона Агостина собственной персоной, склонившегося над бумагами, лежавшими на письменном столе. Через его плечо видно было, как кухарка на кухне снимает шкуру с игуаны.
Когда Мамасита постучалась, дон Агостин сказал: «Войдите!», даже не посмотрев, кто там; это немного удивило Мамаситу, потому что она сама несколько раз так пыталась сделать, когда кто-нибудь стучал к ней в дверь, но каждый раз по привычке поднимала голову. Возможно, отзываться на стук в дверь с таким хладнокровием способны только те, кто родился в знатной семье.
Мамасита вошла, и дон Агостин встал, чтобы приветствовать ее. В молодости дон Агостин был сорвиголовой и бабником, но в сорок пять стал галантным и любезным, поэтому, взяв руку Мамаситы, он поднес ее к губам и поцеловал даже не один, а целых два раза.
— Абуэла! — воскликнул он. — Как я рад!
Он показал ей на стул элегантным жестом и крикнул кухарке:
— Эмма, кувшин гуарапо[7] для моей гостьи!
Затем он повернулся к Мамасите, утер лоб полой рубахи и сказал:
— Еще один адский денек.
Мамасита показала пальцем на вентилятор, который лениво вращался у нее над головой.
— Очень хорошая вещь, — сказала она. — Но было бы гораздо лучше, если б у каждого из нас была такая. От жары у людей портится нрав.
— Да, — согласился дон Агостин, — жара делает человека злым. Впрочем, недавно мне наконец удалось угрозами и взятками добиться от правительства, чтобы в нашу деревню провели электричество, и скоро можно будет заводить дома любые удобства, даже холодильник.
— Ты хороший патрон, — сказала Мамасита. — Все люди так думают.
— Очень любезно с их стороны, — отозвался дон Агостин. — И тем не менее, они все время указывают мне на мои недостатки.
— Ну, по крайней мере ты никогда не оставляешь без внимания деток, прижитых на стороне. Не всякий патрон так поступает.
Дон Агостин покраснел, но не потерял достоинства.
— Чем я могу помочь, Абуэла? Ты же знаешь, желания той, что помогла тебе родиться на свет, не могут быть ни слишком ничтожными, ни слишком большими.
Мамасита решила взять быка за рога.
— Я пришла продать тебе сон, — сказала она.
— Сон? — переспросил дон Агостин.
— Да, — подтвердила повитуха. — Мне приснилось кое-что, но пригодиться это может только тебе, потому что у тебя у одного во всей деревне есть «лендровер».
Дон Агостин оживился. Он получил хорошее образование в Кали и мог бы стать интеллектуалом, из тех, что сидят по кофейням во всех концах света, если бы не считал своим долгом возделывать землю предков. На ферме же он, несмотря на то, что знал наизусть произведения философов и стихи Неруды, не гнушался общением со своими неграмотными кампесинос[8] и всегда внимательно прислушивался к их словам. Он познакомился с их причудливой религией, их фантастическими поверьями и диковинными ритуалами и готов был положа руку на сердце утверждать, будто иногда этим крестьянам известно нечто такое, что нельзя назвать «знанием» в обычном смысле слова. Разве он не видел собственными глазами, как странствующий шарлатан исцелил его коров от необъяснимых приступов эпилепсии, целуя их в рот и шепча им что-то на ухо? Похоже, в разных частях света действуют различные законы природы. И уповать на науку в таких краях, как этот, столь же нелепо, как пытаться вылечить европейскую корову поцелуями.
— И что же это за сон? — спросил он. — Перед продажей положено выкладывать товар на стол.
— Мне приснилось золото, — сказала старуха. — И я точно знаю, где оно спрятано.
— Тогда, Абуэла, почему же ты не пойдешь и не возьмешь его сама?
Мамасита махнула рукой в сторону подножия гор:
— Оно там. Чтобы туда добраться, нужен «лендровер», а может быть, даже и мулы. Для меня это слишком долгий путь. Я старая, бедная женщина. Вот поэтому я и решила продать мой сон тебе.
— Может быть, это была уака? — сказал дон Агостин, имея в виду огромную урну, в которой индейцы хоронили своих мертвецов.
— Наверняка не знаю, — сказала Мамасита. — Просто мне приснилось место, где оно закопано, а над ним — золотое свечение. Как над ангелом.
— Забавно, — сказал землевладелец, — мне всегда казалось, что от ангелов свет серебряный, а не золотой. Странно.
— Серебро там тоже может быть, — сказала старуха. Она порылась в заплечном мешке и извлекла оттуда мятый листок бумаги. — Я нарисовала карту, чтобы продать ее тебе.
— И сколько ты за нее хочешь?
— Две тысячи песо и долю, когда ты найдешь клад.
Мамасита сурово посмотрела на дона Агостина; сигара, уже потухшая, по-прежнему была зажата в уголке ее рта.
Землевладелец присвистнул:
— Две тысячи песо? Это же жалованье вакеро за десять недель работы! А какую долю ты хочешь?
Мамасита показала все десять пальцев, а затем загнула семь из них:
— Я хочу три части из десяти, потому что три — число Святой Троицы и оно приносит удачу. А еще: три — это сумма первых двух чисел, и поэтому — правильное число.
Дона Агостина снедало любопытство, к тому же он был обязан Мамасите жизнью: разве его матушка не повторяла тысячу раз, что он никогда не родился бы на свет, не смажь Мамасита руку свиным жиром, не засунь ее к матушке в живот и не переверни там ребеночка головкой вперед? Две тысячи песо — не такие большие деньги, к тому же он и так намеревался назначить повитухе содержание по сто песо в неделю. Ведь за добро, совершенное в этом мире, воздастся сторицей на том свете.
— Я дам тебе три тысячи песо и четверть сокровища, — сказал он, надеясь, что ему не придется пожалеть о своих словах.