*
От всей деревни одни печи с трубами остались. Все сгорело. Увязли эти печи по грудь в черном пепле, длинные трубы, как шеи, вытянули и воют по ночам на ветру так протяжно и жутко — кровь стынет.
Собрали оставшиеся мужики да деды уцелевшие бревна, сложили кой-какие избы. Бревна-то от пожара почернели, избы вроде черных грачей на земле сидят. И стала деревенька Черными Двориками называться, а речка Веселка — Горюнкой.
Мутной водой потекли для Егорки безрадостные, сиротские дни. Сильно тосковал малец по своим родителям, как старичок стал. Молчит все, думает или плачет ночью на печке. Бабушка его, Акулина, помирать было собралась, да повременить решила. Как же внучка одного в таком виде оставить можно?
Зима в том году лютая была, голодная. Кочевники-то весь хлеб на корню пожгли. Корой древесной да капустой кислой питались. Еле ноги таскали.
Одна радость у Егорки с бабушкой была — белая курочка каким-то чудом от набега уцелела. Худющая такая, но бойкая. Неслась даже иногда. Бабушка Акулина, хоть и голод, а яички те редкие к Пасхе, весеннему празднику, берегла.
— Давай-ка, внучек, — говорит она однажды, — яички красить. Подарим людям на праздник, все им радость-то будет.
— А чем красить-то?
— Да чем всегда. Шелухи луковой или коры дубовой заварим, и будут у нас яички коричневенькие.
— Да что это за радость такая, бабушка, коричневые яйца дарить? Может, разноцветными их сделать?
— Это как же?
— А помнишь, тятьке моему церковный староста краски на сохранность оставил? Аль попробовать?
— А чего ж, попробуй. — А сама рада-радехонька, что внучек очнулся от горя наконец.
Сбегал Егорка в подпол, где у них кой-какие пожитки от пожара сохранились, отыскал тот ящик деревянный. Краски все в порошках, в мешочки завязаны, на взгляд невидные. Как писать такими?
— Видала я, Егорка, как один иконописец порошки эти на желтке замешивал. Попробуй-ка, авось выйдет?
Так и сделал. Размешал порошки на желтке — вспыхнули краски ярко, засветились!
— Ой, бабушка, боязно начинать-то!
— Ничего, Егорка, не робей! Глаза страшатся, а руки делают!
Взял он белое теплое яйцо и задумался. Чем же его украшать? Вспомнил, какие мать цветы красные на рубахе отца вышивала, и осторожно сам такой же цветок вывел, потом еще один, а вокруг листочки маленькие, изумрудные. Заиграло яйцо, развеселилось. Как бабенка в цветастом сарафане на ладони сидит.
За другое взялся. Теперь петухов красных с хвостами распушенными нарисовал — как живые! На третьем — травы волшебные зацвели, запахли, потом кони тонконогие зарезвились, звери диковинные уши навострили.
— Ах ты, Господи, Егорушка! Откуда у тебя уменье-то взялось?
Знать, с отцовскими звонами малиновыми да сказками матушкиными красоту он в себя впитал, а теперь она пробудилась.
*
Как зима ни лютовала, а все ее весна одолела, слезы лить заставила. Потекли эти слезы ручьями, омыли сожженную землю. Вздохнула земля, задышала теплым паром. Весна пришла, а с ней и праздник весенний — Пасха.
Раньше-то бабушка Акулина пасхальные куличи пекла, хлеб такой сладкий с изюмом. Высокий, круглый, как гриб боровичок, а шляпка пудрой сахарной, будто снежком, присыпана. Если кулич в печи не растрескается — все в семье хорошо будет, а, не дай Бог, не подойдет или косенький какой выйдет — жди несчастья.
— Зачем ты, бабка, куличи так узоришь? — спрашивал, бывало, сосед, дед Афанасий. — Не все ль равно животу, чего есть?
— Твому, может, и все равно, а мой, сердешный, всю жизнь в темноте сидит, ничего не знает. Пускай поглядит, какая красота на свете бывает.
Да… А на этот раз куличи не из чего было стряпать.
Утром бабушка повязалась праздничным платочком, в белый узелок крашенки уложила, Егорку гребнем деревянным расчесала, и пошли они соседей поздравлять.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-144', c: 4, b: 144})
Перво-наперво зашли к деду Афанасию. Он с внучкой Машенькой жил. Тоже сиротой осталась. Мамку ее в то страшное утро конники окаянные арканами опутали и за собой в степь волоком утащили. Отец с вилами в погоню бросился, двоих заколол. Да разве в одиночку с такой сворой совладаешь? На копья его подняли…
Ну, поцеловались, по обычаю, с дедом и Машенькой три раза и яички расписные подносят. Дед аж руками всплеснул.
— Ай да Акулина, ай да мастерица!
— Да не я это. Егорка мой постарался.
— Да не может того быть, чтоб малец такую красоту навел.
А Машенька — ей Егорка с петухами красными яичко поднес — зарделась вся и за печку убежала стесняться.
Куда ни зайдут — смех, радость от их подарков. Хоть на день, а помог Егорка людям горе забыть.
*
Весна пришла, а Егорке с бабушкой легче не стало. Лошадь с коровой басурмане в степь за собой угнали — ни землю вспахать, ни молока попить.
Совсем отощал Егорка, на солнышке просвечивает, ну народ и решил его пастушком поставить, чтоб вовсе малец не пропал.
Собрали скотину со всей деревни: лошадь с жеребенком, две козы да корова. Вот и все стадо.
Рано утром, когда еще земля в пуховый туман куталась, собирал Егорка по дворам свое стадо и на луга гнал. Кнут как положено сплел, а вместо собаки кот Терентий сзади бежал. Выучился где-то хвост калачиком загибать — ну вылитая Жучка, только не гавкает! Долго он после пожара пропадал, потом явился худющий, как скелет, шерсть в подпалинах, а усов и вовсе нет — сгорели.
Вот раз пришли они всей компанией на берег речки Горюнки. Корова с козами траву молодую принялись щипать, а лошадь с жеребеночком в воду по грудь зашли, пьют. Жеребенок к матери жмется, как дитя малое, а та его мокрой мордой по спине поглаживает, чтоб не робел.
Туман над рекой белый-белый, то совсем их заволочет, то хвост один оставит, а то и вовсе вдруг одна лошадь с двумя головами стоит — большой и маленькой.
Глядел на них Егорка, глядел и не заметил, как задремал. И видит он: выплывает тихо из тумана узкая ладья. Борта резные, нос двумя головами лошадиными украшен, а посередке женщина в длинном белом сарафане стоит и улыбается печально так.
Смотрит Егорка пристально, никак не поймет — кто это? Туман мешает.
А ладья уже мимо неслышно, как перо по небу, проплывает. И вдруг женщина эта глянула на него и тихонько спрашивает:
«Помнишь ли меня, сынок?»
Вскрикнул Егорка, вскочил на ноги, а ладья метнулась от него испуганно, и не ладья это уже, а серая утка громко крыльями захлопала и пропала в тумане!
Очнулся Егорка, лицо от слез мокрое. «Матушка, — шепчет, — ведь это ты была?»
На память о том сне несколько дней подряд, не разгибаясь, вырезал Егорка из неподатливого березового поленца волшебную ладью с двумя лошадиными головками впереди. Когда середину выдолбил, нарвал хвоща и жесткими его стеблями зачистил все до блеска. А вечером рассказал бабушке Акулине про свой сон и ладью на стол поставил. Бабушка бережно взяла ее в руки, погладила и говорит:
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-145', c: 4, b: 145})
— А ведь у тебя, Егорка, знатный ковшик получился. Как попьешь из него, так и мамку помянешь.
Долго в ту ночь Егорка на лавке ворочался. «Хорошо бы, — думает, — таких ковшиков всем вырезать, у кого родных порубили».
Так и сделал. Все лето строгал, резал, зачищал.
Вот собралась деревня на братчину, родных поминать. Пиво всем миром, по обычаю, сварили, тут Егорка и поднес всем по ковшику. Мужики одобрительно кряхтят, на чистую работу дивятся, а бабы прижали подарки к груди, ревут, смущенного «мастера» в русую макушку целуют.