Ни собака, ни человек не являются только объектами, они страдают и имеют душу. По мнению Рютинга, именно этот факт заставил Павлова оставить его ранние сугубо физиологические исследования процессов пищеварения.
Психологическая реакция собак на лабораторные условия содержания сказывалась на результатах проводимых над ними опытов, и Павлов стал искать способы устранить этот фактор. Таким образом был открыт «условный рефлекс», и вскоре ученый сконцентрировался только на нем. Он был одержим идеей объяснить человеческое поведение исключительно в рамках физиологии, не прибегая к аргументам психологического или психоаналитического дискурсов. В результате развития его теорий сформировалось представление о том, что поведение человека полностью определяется деятельностью нервной системы, управляемой корой головного мозга, которую Павлов считал высшим отделом иерархической (в его представлении) мозговой системы.
Однако, если поведение человека контролируется корой мозга, а на ее деятельность можно оказывать воздействие посредством условного рефлекса, логично заключить, что и сам человек может быть полностью управляем и прежде всего — (пере)воспитан. Этот вывод представлял безусловный интерес для молодого Советского государства и, естественно, оказался востребован в рамках проекта построения нового, лучшего общества и создания Нового Человека.
Помимо международной известности, это стало одной из тех причин, по которой Павлов, несмотря на свое довольно критическое отношение к новой власти, не только не пострадал от нее, но, напротив, получил значительные привилегии. После его смерти разработанное им учение о функции коры головного мозга, ставшее уже при жизни ученого предметом критики и являющееся просто ошибочным, приобрело в Советском Союзе статус доктрины. В эту эпоху все еще сохранял популярность неоламаркизм и оживленно обсуждался вопрос о возможности преобразования условного рефлекса в безусловный. Павлов не поддерживал эту идею, но его учение, особенно в интерпретации некоторых учеников исследователя, активно использовалось для ее обоснования (ср.: [Rtiting 2002:233ff.])[8]. Такой теоретический поворот, безусловно, в еще большей степени соответствовал целям утопического проекта создания Нового Человека.
Бредихина охарактеризовала атмосферу роттердамской акции как «мрачную утопию». В посвященном акции Кулика «Собака Павлова» тексте каталога «Манифесты» Бредихиной были сформулированы 8 программных тезисов [Bredikhina 1996: io6ff.]. Эта программа вполне напоминает утопию.
По мнению Р. Салекл, она в значительной степени следует принципам так называемой «глубинной экологии» («deep ecology»), теоретическую основу которой составляет критика антропоцентризма [Салекл 1996: 42]. Кулик и Бредихина также отвергают структурное разделение между человеком и животными, полагая, что человек должен отказаться от восприятия животного как не-антропоморфного Другого и признать его своим альтер-эго. Истинная демократия, пишет Бредихина, может быть основана только на «законе джунглей», в условиях которого человек должен быть лишь одним из видов живых существ. Совместное проживание людей могло бы быть более достойным и при еще более жесткой политической системе.
Главная тема Зоофрении — интерес к реальности, который в силу своего иррационального характера не может быть интегрирован ни в одну философскую или эстетическую систему. Собаке прекрасно известно, что такое абсолютная реальность. Зоофрения стремится к тому, чтобы восстановить (культивировать) свежее и обостренное чувственное восприятие мира человеком и одновременно реабилитировать животное (природное) начало. <…> Зоофрения объединит человека и животных в стремлении к лучшей ноосфере[9] [Bredikhina 1996:107].
Для достижения этой цели человеку предписывается усовершенствовать способы межвидовой коммуникации. Иными словами — найти новый, не имеющий ничего общего с человеческим язык, соответствующий прежде всего чувствам животных. Вероятно, именно по этой причине в «Собаке Павлова» Кулик отказался от пользования человеческим языком и превратил себя из «существа рефлексирующего» в «существо рефлекторное», как об этом сказано в портофолио. В соответствии с замыслом эксперимента это «рефлекторное существо» сталкивается с продуктами человеческой культуры, что должно способствовать установлению более совершенной коммуникации между видами.
Художественная система Кулика предполагает установление коммуникации исключительно на телесном уровне, уровне инстинктов и рефлексов, отвергая какие бы то ни было внетелесные языки общения. Это снова отсылает нас к Павлову и его убеждению в том, что поведение в целом, не исключая и языка, определяется факторами исключительно телесного порядка. Акция Кулика, таким образом, оказывается вписана в процесс поиска новой утопии, характерного, по мнению М. Эпштейна, для того поколения пост-концептуалистов, к которому принадлежит Кулик:
Постмодернизм стал свидетелем возвращения утопии к жизни после ее смерти под влиянием сурового модернистского скептицизма, релятивизма и антиутопического пафоса. Речь в данном случае идет о возрождении утопии после смерти утопии, теперь уже не в качестве социального проекта, ставящего целью преобразование мира, а понятой как интенсификация жизненного опыта и расширение индивидуального горизонта. Трансутопизм и пафос являются проекциями той же потребности в «лирическом», которая трансцендировала в постмодернизме собственное отрицание [Epstein et al. 1999: 460].
Ноосфера Кулика и Бредихиной предстает ни больше ни меньше утопией нового общества. В этом смысле она действительно напоминает советский утопический эксперимент, что становится особенно очевидно, если принять во внимание ту роль, которую сыграли павловские идеи в имевшей место в сталинскую эпоху дискуссии о возможности подчинения и перевоспитания человека. Портофолио непосредственно указывает на роль коры мозга в художественной структуре роттердамского эксперимента. Как мы видели, в системе Павлова кора головного мозга концептуализируется как ключевой элемент в системе человеческого поведения.
Салекл со ссылкой на прочтение павловских экспериментов Ж. Лаканом чрезвычайно убедительно показывает, что поскольку основным действующим лицом опыта выступает сам Павлов (а не собака), и именно он получает от него удовольствие, постольку и Кулик не просто предстает в своем эксперименте собакой, но еще и репрезентирует фигуру самого Павлова [Салекл 1996: 45]. Я думаю, что такое психоаналитическое прочтение подтверждает мою трактовку воспроизведения Куликом павловской экспериментальной структуры не только с позиции деградации собаки, но также с точки зрения тех, кто продолжил эксперимент реализованной утопии, перенеся его на людей. Очевидно, что Кулик обращается в собаку и Павлова одновременно. Он — тот, кто ставит эксперимент на самом себе, репрезентирует не только беспомощных мучеников, чей образ воплощен в собаке, как может показаться на первый взгляд, но равно и тех, кто наделен властью проведения эксперимента. Он обладает двойной идентичностью — тех, кто осуществляет эксперимент и одновременно подвергается эксперименту, и тех, кем и одновременно за счет кого осуществляется утопический проект. Эту метафору можно развить. Павлов никогда не поддерживал советский режим, точнее, даже находился к нему в открытой оппозиции и, конечно, никогда не имел намерения служить этому режиму, как в итоге послужили его теории. Можно сказать, что в роттердамском эксперименте присутствует понимание опасности неверного использования идеи, поэтому Павлов-Кулик сам становится собакой.
Рютинг утверждает, что учение Павлова постоянно обсуждалось на протяжение всей советской эпохи, вплоть до начала 1990-х годов, когда стали возможны критика и переоценка его открытий и личности. Я не могу судить о том, насколько открытой была эта дискуссия и знал ли о ней Кулик. Однако в своей роттердамской акции он как бы присоединяется к ней.
Обратимся к другому, чрезвычайно значимому для русской культуры эксперименту по трансформации собаки в человека и vice versa — роману Булгакова «Собачье сердце» (1925) [Булгаков 1988].Традиционные интерпретации выделяют в романе несколько основных элементов — сатиру на советское общество времен НЭПа (см.: [Proffer 1984: 123–133]), проблематизацию вопроса о добре и зле (см.: [Шаргородский 1991], [Пиотровский 1994]). В разных аспектах также исследовалась проблематика трансформации [Fusso 1989], [Mondry 1996], а также отношения к русской литературной традиции [Пиотровский 1994]. Некоторые исследователи рассматривают роман как антиутопический [Heller/Niqueux 2003: 242].
В своем анализе я буду опираться на эти трактовки в той мере, в какой они соотносятся с теми выводами, к которым я пришла, рассмотрев роман в контексте реальных экспериментов академика Павлова и художественного эксперимента Кулика.