— И опять ты мне приснился. Будто… свадьба!
Васька не дышал, чувствуя под ночной теплой рубахой тело Глафиры. Падали на голову и плечи осыпающиеся лепестки сирени. Вялая и полусонная Глафира водила губами по его щекам и глазам, дыша в лицо. Ваську тронули ее доверчивость и открытая нежность.
Он подумал покровительственно: «Все еще сон видит! Уже… как после свадьбы», — и понес Глафиру на руках к постели.
…Было много бессонных ночей и много разговоров о том, как они будут жить и что делать. Все было как во сне, легко и просто. Он стал днями пропадать у нее и работать во дворе, поняв, что необходима хозяйке крепкая мужская рука в доме, что одна она не сможет вести огромное хозяйство и ей нужен работник…
А ночью, засыпая после ее жадных ласк, забывал обо всем, думая, что так и должно быть в их жизни.
Решили: свадьбу справить осенью. Васька же на сезон наймется в плотогоны, заработает денег… В эту ночь Васька задумчиво объяснял ей, что из-за гордости не может без своих денег делать свадьбу. На подарки и вино их уйма нужна! Глафира кивала, одобряя:
— Иди. Работай. Хорошо.
— Невеста, невеста… Вот и дожил! — шептал Васька. — Будешь ждать? Сезон ведь… три месяца!
Глафира молчала, а он от радости был на седьмом небе — «дожил до невесты» и хвастливо отвечал за нее:
— Будешь. Невесты… ждать должны!
И ходил с ней по улицам и целовал при всех, а Глафира не упрекала и не чувствовала стыда — теперь все должны знать, что она невеста!
Васька съездил в леспромхоз, на запань, где валили лес и вязали плоты, нанялся вместе с Жвакиным, старым лоцманом, уговорив старика. Жвакин жил тоже в Зарубине и ходил по дворам: плотничал, поставлял свежую рыбу, лечил скот, снабжал охотников дробью, чинил и паял… В пару им дали обрусевшего манси[1] Саминдалова и громадного бородатого Григорьева с Украины, который сидел в тюрьме и, освободившись, остался здесь, в тайге.
Прощаясь, Глафира сказала Ваське:
— Поженимся — станешь на ноги. Будешь хозяином.
Об этом он мечтал давно. Что ж, неплохо! Только жаль одного — свободы и привычки к прежнему: придется бросить бродяжничество, жить на одном месте… А уж очень ему нравилось бывать всюду, бродить одному, на свободе, работать и хорошеть душой — он всегда и всюду все умел и всем был нужен в трудном деле. Тогда он был другим хозяином… хозяином тайги! Но с этим, как ни больно, придется расстаться.
Доведет лес до Зарайского лесозавода и… свадьба! Это его последнее бродяжничество.
Вот и сейчас он проплывает километры воды, берегов, черемухи в последний раз! Заработает и будет жить с Глафирой, как все люди живут! Все очень просто! И все, кажется, создано для счастья: и этот черемуховый май, и молодость, и любовь, и достаток, и впереди — долгое время до самой старости. И эти плотовщики-товарищи — три чужие жизни, ему еще не известные…
У головного плота подался вперед, приложив ладонь ребром ко лбу, ворчливый старик Жвакин. На последнем плоту с веслом стоит добрый и тихий Саминдалов и задумчиво смотрит в воду, напевая, — наверно, тоскует о ком-то… Напротив Васьки, тяжело навалившись грудью на гребь, покачивается взад и вперед, будто повиснув, громадный Григорьев — загадочный молчаливый человек. Голова болит, наверное с похмелья…
Плыть еще долго и скучно. Жара палит нещадно, бревна горячи, руки стали чугунными, и воде не видно конца, и черемуха уже надоела, и Васька не знает, чем развлечься, чтобы не думать о Глафире.
Над Жвакиным подшутить, что ли?..
У песчаной отмели, прыгая по каменным плитам, побежали вровень с плотами два маленьких босоногих человечка. Они заходили в воду, махали руками — просили остановиться. Жвакин погрозил плотовщикам кулаком и, чуть не выпустив из рук переднее весло, стал еще громче командовать. По реке перекатывался его надтреснутый старческий голос, ухая в таежных просторах громким эхом:
— Так держа-а-ать! Греби влево! Греби вправо-о!
И уже отчаянным сердитым выкриком, видя, что плотогоны выпустили из рук гребь и с любопытством смотрели на отставших парнишку и девчонку, с натугой приказал:
— На-ва-ли-ись!
Ругаясь матом, пригибая голову с торчащей белой бородкой, нервно шевеля обвисшими прокуренными усами, подошел, выпрямив свою жердеобразную старческую фигуру.
— Ну, что они там?.. Что встали? Кому кричу?
Жвакин упер руки в бока и покачнулся. Неуправляемые плоты пристали к берегу, стукнувшись, шурша днищем о песок, качнулись, и солнце упало вниз, будто окунулось в воде, а потом снова повисло в середине неба.
— Э-э-эй! — заорал Васька парнишке и девчонке и, увязая сапогами в мокром песке, замахал рукой, подзывая их. Те прибавили шагу, а потом, заметив, что плоты остановились, побежали.
— Ну, што орешь? — остановил Ваську Жвакин. — Все равно не возьму. Парнишку куда еще ни шло, а девчонок на плоту не потерплю.
Васька рассмеялся.
— Ты, Карпыч, желчный родился! Вместо сердца у тебя отруби! Дивчина варить будет. Котел есть, а варить никто не умеет. Сухое да каша надоели уже! А парня подручным поставим!
— Дак ведь никто не знает, кто они такие, — может, жулики…
— Сказал! А если люди в беду попали! По таежному закону помочь надо.
Григорьев, сняв сапоги, сел на краю плота, спустил ноги в воду и пил ее, черпая поблескивающей серебряной ложкой. Саминдалов, запрокинув голову, вглядывался в небо, в котором кружил самолет лесничества.
— Сейчас спросим! Жулики они, али кто… — нахмурился Жвакин.
«Жулики» подошли и остановились.
Девчонка — тонкая, с большими грудями, курносая, в ситцевом белом платье. Нога у щиколотки перевязана бинтом. Опустив руки к подолу, держит узелок. Глаза серые — настороже. Парнишка — коренастый, с чемоданчиком в одной руке, другой придерживает на палке, перекинутой через плечо, две пары обуви: босоножки и ботинки. Скуластый и белоголовый, в черной вельветовой куртке с замочком, в штанах, закатанных выше колен, он подался вперед и, мигая зелеными, чуть насмешливыми глазами, выговорил:
— Здравствуйте, — и закрыл плечом свою подружку.
— Н-ну! — Жвакин мотнул головой и зачем-то снял картуз. — Кто такие? Откуда? К чему сигналы подавали?
Парнишка, стесняясь, начал:
— Я?… Муж ее. Николаем звать. Она жена — Антонина. Вот… просьба — возьмите нас с собой. Нам только в Зарайск доехать…
Жвакин приготовился экзаменовать, сложив руки на груди:
— А что делать там будешь?
Николай бойко ответил:
— Жить. На работу поступим. Мы к геологам хотели, но до них далеко, да вот Тонечка ногу поранила — не дойдет!
— Жена, на работу… — передразнил Жвакин. — Мне лишний груз на плотах не нужен.
Антонина выступила вперед.
— Мы от родителей сбежали! — воинственно сообщила она.
— Любовь у нас. А они не согласны! — дополнил Николай, осмелев.
Плотогоны захохотали.
— Побег? От родителей?! — закричал Жвакин. — А мы, думаете, тут поженим вас?
Коля кивнул: мол, о чем же спорить? — и сказал:
— У нас и водка есть — и раскрыл чемоданчик: на рубашке лежали голубые бутылки с водкой.
Григорьев обрадованно вскочил, сунул ноги в сапоги:
— Н-ну! Идите сюда!
Васька обнял Николая и Антонину за плечи:
— Вот и свадьбу справим! Раз вина много — поженим!
Жвакин прислушался и, крякнув, поднял вверх палец, дружелюбно сказал:
— Пить нам нельзя — плоты разобьем. Разве что… по маленькой…
Саминдалов смотрел на Антонину и улыбался по-хорошему, думая о чем-то своем.
Жвакин экзаменовал, тыча пальцем в молодых:
— Что умеешь?
Антонина затараторила:
— Варить, шить, стирать, песни петь, читать…
— А ты? Сила есть?
Николай вдруг запрокинул назад голову, подпрыгнув, перевернулся в воздухе и снова встал на ноги. А потом, подкинув ноги вверх, встал на руки и так, на руках, вошел на плот.
Жвакин неодобрительно покачал головой — вот до чего довела любовь — на головах люди ходят! — и распорядился:
— Ладно. Обедать пора. Ты… Коля-колесо, становись ко мне подручным. А ты, девка, кашеварить будешь и другое что… по хозяйству.
Сварили мяса в котле, достали из рюкзаков луковицы, соль, расселись все у котла. Коля вынул из чемоданчика два пол-литра и торжественно поставил на большой пень, служивший столом.
За обедом все развеселились, даже Жвакину понравилось, когда Васька, усадив Колю и Тоню на пеньки у котла, рядом, как жениха и невесту, объявил:
— Внимание! Открываем таежную свадьбу. Жених, наливай всем по чарке, и если невеста выпьет — выпьем и мы. А то до песни далеко!
Коля разлил всем по полстакана — кому в кружку, кому в чашечку, а Григорьеву — прямо в ковш, за неимением посуды.