– Купи себе лучше новый!
– Купи, купи... Это ты привык, с колыбели нужды не знаешь. А я учился на медные деньги и не привык бросаться тем, что еще может послужить.
Поймите меня: это не было скупостью.
Вернее – было. Скупостью в превосходной степени.
Скупость сына бедных родителей, стеснявшегося тратить на себя то, чего не могли на себя тратить они, трудившиеся до последнего вздоха.
Итак – скупость, являющая собой сыновнее уважение.
Скупость бывшего нищего студента, чьи нынешние траты как бы наносили ущерб нынешним нищим студентам.
Итак – верность своей юности.
Скупость земледельца, знающего, с каким трудом земля родит деньги.
Итак – верность земле.
Скупость аскета, которому все лишнее для себя – тела и всего слишком мало для себя – духа; аскета, сделавшего выбор между вещью и сутью.
Скупость каждого, делом занятого, человека, знающего, что любая трата – прежде всего трата времени.
Итак – скупость: экономия времени.
Скупость каждого, живущего духовной жизнью и которому просто ничего не нужно.(Отрешенность Льва Толстого от всех благ земных была не “фантазией”, а потребностью, ибо писателю куда сложнее управлять имуществом, чем раздавать его. Ибо обыкновенный некрашеный стол нужнее полированного письменного, со множеством ящиков, наполненных лишними вещами, захламляющими в первую очередь голову. Приверженность Вагнера к роскошным декорациям жизни всегда была для меня загадкой большей, чем его гений.)
Итак, скупость: духовность.
(Все эти скупости недаром мне ведомы – я их унаследовала от отца, среди многого иного! Выиграй я завтра миллион, я купила бы себе не норковое манто, а честную шубу на овчине, самой простой выделки, как все наши крестьянки носили. Овчина – не каракуль. Теплая, без сносу, не вызывающая ни зависти, ни неловкости, ни угрызений.)
Скупость дающего, наконец: быть скупым, чтобы мочь раздаривать.
Ибо раздаривал он до последнего вздоха, ибо последний вздох его был актом отдачи, сожалением, что не хватило еще нескольких лет жизни для перестройки – на собственный счет, на тройной свой оклад профессора, директора и почетного опекуна – музейных колонн, показавшихся критикам слишком тонкими по отношению к высоте.
...А сколько бедных студентов, бедных ученых, бедных родственников поддерживал он!
Но заметим себе: щедрость его была расчетлива в мелочах; вручая, например, студенту двести рублей на поездку в Италию, он не забывал уточнить: “А до вокзала отправляйся на трамвае, это в десять раз скорее и в десять раз дешевле, чем на извозчике: там пятак, а тут полтинник!”
Главный удар по отцовской “скупости” был нанесен мундиром. Мундиром “Почетного опекуна” (звание, полученное за создание музея). Мундиром, которого нельзя перелицевать, раз он еще не существует. Который должен быть новее нового, ибо весь – в золотом шитье!
– Да, но это обойдется мне в семьсот рублей! – таков был ответ отца на наши поздравления его с новым званием.
– Неужели за звание надо платить?
– За звание – нет. За мундир.
– Как! У тебя будет мундир? Шитый серебром?
– Если бы серебром...
* * *
Потом начались примерки, проходившие в гробовом молчании.
– Раз он портной, пусть смотрит сам. Егодело!
Впрочем, на моей памяти отец ни разу не бросил сознательного взгляда в зеркало. Безмолвные примерки, за которыми следовало глухое, медвежье ворчанье:
– Семьсот рублей за одежду – да это форменный грабеж! Прикинем: на семьдесят пять рублей сукна, да на сотню серебряного и золотого шитья, – материал и работа – да полсотни портному... ах, еще на подкладку рублей двадцать пять – вот вам всего-навсего двести пятьдесят – и это хорошая цена! Пусть будет, для очистки совести, триста. Куда же деваются еще четыре сотни? Кому?
– Но, папа, ведь придворный портной берет за работу не пятьдесят рублей, как обыкновенный.
– Придворный, обыкновенный. Есть только два разряда портных – плохие и хорошие. А для меня все они хороши, было бы во что вдеть руки и ноги! Придворный портной! Выходит, что переплачиваешь за звук, за слово “двор”!
* * *
Наконец мундир готов, и мы помогаем отцу попасть в рукава и застегнуться на все крючки.
Восклицания восторга: “Какая красота! Как ты в нем хорош! Да посмотри же на себя!”
Он бросает в сторону зеркала растерянный и недоверчивый взгляд близорукого – чтобы тотчас же отвести глаза.
– Хорош! – даже слишком! (И, повторяя привычный свой припев:) Семьсот рублей потратить на себя! Стыд и позор!
– Так это же не на себя, а для музея, папа!
Он, настораживаясь:
– Постой, постой, постой... как ты сказала?
– Для музея. Чтобы почтить твой музей. Твой новый музей – твоим новым мундиром. Мраморный музей – золотым мундиром.
– У тебя красноречие твоей матери. Она все могла со мной сделать – словами.
– Да ведь это не слова, папа. Это – глазами видишь. Белая лестница музея, а наверху, меж двумя колоннами – ты. В темно-синем, серебряном, золотом... Посмотри, что за прелесть это шитье! Листья... веточки...
– Если бы не золото!
– Но ведь оно – почти совсем не золото! Так – тень золота, едва заметная, даже чуть зеленоватая. Скромный, благородный вид!
– Да, в глаза как будто бы не бьет. Но выглядеть такой... иконой!
И – со вздохом:
– Разве что для музея...
IV. Приют
По делам Музея отец часто бывал в Германии и всегда останавливался в каком-нибудь странноприимном доме: убежище для людей почтенных, но незажиточных.
– Встают в шесть часов под звуки колокола.
– А ты?
– И я: это полезно для здоровья. Потом женщины моют полы, мужчины бреются.
– И ты тоже? (У отца никогда не было бороды, но были большие усы а ля Клемансо.)
– И я. – Потом все поют благостные пестнопения.
– Неужели ты тоже?
– И я.
– Но, папа, как ты можешь петь, ты же фальшивишь.
Он, соглашаясь,:
– Да, я немного фальшивлю, но пою так тихо, чтобы меня никто не слышал, я только чуть-чуть открываю рот.
– Но они же протестанты! (Это говорит наша гувернантка, которая грезит о монастыре.)
– Да, протестантские. Но голоса прекрасны и слова тоже. А потом все пьют кофе с молоком... и уходят – до вечера.
– Папа, а это не Армия спасения!
Папа:
– Может быть, но в это не очень верится, ведь за все время я не встретил никого в форменном платье.
V. Лавровый венок
(Перевод А. Эфрон.)
День открытия музея. Едва занявшееся утро торжественного дня. Звонок. Курьер из музея? Нет, голос женский.
Разбуженный звонком, отец уже на пороге зала, в старом своем, неизменном халате, серо-зеленоватом, цвета ненастья, цвета Времени. Из других дверей, навстречу ему – явление очень красивой, очень высокой женщины, красивой, высокой дамы с громадными зелеными глазами, в темной, глубокой и широкой оправе ресниц и век, как у Кармен, – и с ее же смуглым, чуть терракотовым румянцем.
Это – наш общий друг: друг музея моего старого отца и моих очень юных стихотворений, друг рыболовных бдений моего взрослого брата и первых взрослых побед моей младшей сестры, друг каждого из нас в отдельности и всей семьи в целом, та, в чью дружбу мы укрылись, когда не стало нашей матери – Лидия Александровна Т., урожденная Гаврино, полуукраинка, полунеаполитанка – княжеской крови и романтической души.
Отец, разглядев посетительницу:
– Ради Бога, извините, Лидия Александровна! Я в таком виде... Не знал, что это вы, думал – курьер... Позвольте, я... (смущенно показывая на халат).
– Нет, нет, нет, дорогой мой, глубокоуважаемый Иван Владимирович! Так – гораздо лучше. В этот знаменательный день халат ваш похож на римскую тогу. Вот именно – тогу. Даже на греческий пеплум. Да.
– Но... (отец, конфузясь все больше) я, знаете, как-то не привык...
– Уверяю вас – настоящая тога мудреца! К тому же, через несколько часов вы предстанете нам во всем своем блеске. Я так рано, потому что хотела первой поздравить вас с этим великим днем, самым прекрасным днем вашей жизни – и моей тоже. Да, и моей. В которой мне никогда ничего не дано было создать. Мне не было дано этого счастья. Поэтому я вас так и полюбила. Сразу полюбила. И буду любить – до последнего вздоха. За то, что вы – созидатель. Вот именно – созидатель. Я должна была первой поблагодарить вас за подвиг вашей жизни, за подвиг вашего труда. От имени России и от своего я принесла вам – вот это.
Перед ошеломленным отцом – лавровый венок.
– Позвольте, позвольте, позвольте...
– Наденьте его – сейчас же, тут же, на моих глазах. Пусть он увенчает ваше прекрасное, ваше благородное чело!
– Чело? Лидия Александровна, голубушка, я бесконечно тронут, но... лавровый венок... мне?! Это, право, как-то даже и некстати!