С детства я обожаю всякие неожиданности. Меня соблазнила сама идея отправиться куда-то в неведомое место, и я не стал особо раздумывать.
Две минуты. То, что сейчас напишет моя рука, - больше, чем просто фраза, и я, на свою беду, это знаю: за целую вечность не происходит столько вещей, сколько за две хрупкие минуты человеческой жизни. Две минуты... Стерильное целомудрие, а может, безразличие опошляют решительно все в этом городишке, даже слова, и мешают мне обрамить мои "две минуты" восклицательными знаками, как в старинных книгах. А столько всего вместилось в эти две минуты! С паровоза дали долгий свисток, а потом другой - покороче, возвестив неожиданную пунктуальность отправления; под купол вокзала, сквозь дым и гарь, тяжело взлетела голубка. Теперь я вспоминаю эту голубку как некое чудо, а тогда она казалась жалким оборвышем, чем-то вроде незавершенного проекта птицы - такими я видел серых привокзальных голубей; призывно сверкнула монетка или крышечка от бутылки, а может, масляное пятно или чей-то небрежный плевок, но он искрился целую секунду, как звезда; ветер тихо шевелил обрывок газеты с крупным заголовком, и ожившая газета трепетала, как бы моля о чем-то. Теперь-то я знаю: еще чуть - сошел бы с поезда, но тогда я этого не знал. Затем возник печальный человек. Я не сразу разглядел его лицо, спрятанное за серым столбом платформы. Он отчаянно, почти истерично искал что-то, выворачивая карманы... Билет, конечно! Я смотрел на него безучастно. А потом, увидев помертвевшее лицо этого человека, наполнился к нему ненавистью. Пусть мучается! В те минуты я желал только этого. У него было горестное, помятое лицо, лишенное всякого достоинства. Более того - в нем было что-то подловатое, видимо, от злобной досады. Ну кто с такими глазами знает, что такое страдать от одиночества и безмолвия, бояться ночи и в то же время упиваться своими страхами? Этот человек ненавидел весь род людской, начиная с самого себя. Он был печальным, обойденным судьбой, он презирал красоту, презирал горе и любовь одной женщины. Особенно - я это понял - любовь одной женщины. Вот так, прямо напротив меня, за серым столбом, мрачно и как бы украдкой, роясь в карманах, стоял мой антипод. Мой демон.
Две минуты! Это песок, что просыпался с детской ладошки. Но их достало, чтобы прибавить к последним секундам моего времени еще один свисток паровоза, клубы белого пара, подхватившие бумагу с платформы, рывок вагона, словом, всю эту пышную и прекрасную церемонию поезда, который отправляется в путь. И еще... вдали вдруг возник силуэт женщины, спешившей к моему вагону. Теперь-то я знаю - она бежала ко мне. Нет, это была совершенно незнакомая женщина, и я не мог даже предположить того, что понял только здесь. Моим глазам предстало буйное празднество ее длинных волос. Я все еще вижу, как она подбегает и останавливается рядом с печальным человеком и о чем-то спрашивает его. В ту оставшуюся у нас троих секунду я вдруг понял, что все это чудовищная ошибка. Не знаю, что произошло потом, знаю лишь, что где-то в другом месте Некто, коварно улыбнувшись, взял и сломал великолепную клепсидру. И потому в Буэнос-Айресе на платформе вокзала "Конститусьон" тот мужчина остался с женщиной, которую он не знает и не хочет знать и которая будет ему ненавистна. А поезд меж тем тронулся, отправляясь в Triste la Ville. Я успел ее разглядеть - это была молодая девушка. Мне запомнился обвал волос, удлиненное, как у рыбы, тело, чьи очертания размывались в клубах пара. Я никогда не слышал под ее кожей глубинной музыки, которая (я это знаю!) звучит в полночь, если припасть ухом к ее пояснице, и поэтому не понял тогда, до какой степени поздно случилось все то, о чем я сейчас пишу.
Поезд набирал скорость, и я почти бесстрастно смотрел, как она удаляется с печальным человеком.
Поначалу все шло своим чередом. В моем вагоне, который на какое-то время оказался почти пустым, ничего особенного не происходило. Скорее все было слишком привычно, обыденно. Входили и выходили пассажиры с вещами, разговаривали о погоде, о семье, о разных пустяках, слушали транзисторы. Мелькнуло название "Герли", затем я увидел мост в Ломас-де-Самора. По моим расчетам, я заснул, когда мы подъезжали к Глеу. Пожалуй, помню, как на совершенно чистом небе появились первые облака, а может, лишь хочется вспомнить такое... Зато уверен, что вспомнил вдруг все события моей жизни, даже самые незначительные, все картины и лица. И одновременно вспомнил, что еще в детстве кто-то рассказывал при мне, что такое бывает перед смертью. Наверно, в минуты агонии запомнилась и последняя станция. Мы проезжали, если не ошибаюсь, мимо железнодорожного узла Сан-Висенте. Вагон был совершенно пустой. Я с усилием заставил себя подумать о той девушке, что-то кольнуло, но сон увлек меня в свои глубокие воды, и я провалился туда, точно в самое нутро какой-то кругообразной реки. Вспомнилась строка, в которой великий поэт сумел решить самую страшную проблему. Вот она: e caddi come l'uom che'l sonno piglia. Все слишком зыбко, смутно. Проснувшись, я увидел щит с табличкой - на черном фоне ослепительно белыми буквами было выведено: Triste la Ville.
С той поры до сегодняшнего дня я уже в тысячный раз обошел весь городок с его жалкой площадью и безлюдными улицами, которые были смертью другого человека. Каждый камень, каждая тень, какую навечно рисует печаль закатных сумерек, соприродны сердцу печального человека. Его сердцу и лицу. (Он теперь совсем в другом месте, я знаю, и ему отвратительно лунное тело девушки, которая бежала ко мне. И она его ненавидит, ибо это ее - Ад.)
Первое время я кружил возле станции или, сидя на скамейке, созерцал рельсы. Первое время я пытался дозваться кого-то в пустых подъездах. Теперь мне все равно. Я знаю, что полицейский будет курить все ту же сигарету под надоедливо пепельным небом. Я знаю, что начальник станции никогда не оторвется от своих дум или будет спать с открытыми глазами. Первое время я даже радовался, заходя в чей-то пустой дом. И, нарушив его одиночество, проводил рукой по стенам, замечая с удивлением - теперь меня покинуло и удивление, как сдвигается с места пыль на мебели или зола в камине. Позже я ликовал, если случалось увидеть трещину на каменной стене, рисунок коры на стволе, слабый отсвет воды. А если удавалось вспомнить такое, пусть смутно, - я считал это настоящим чудом. Теперь и этому пришел конец. Нет больше ни единого листочка на дереве, не осталось рисунка на камне, есть лишь беспощадная память о них, где все я вижу так же четко, как руку, что сейчас движется пред моими глазами. Нет ни замшелого кирпича, ни вытянутой капельки, которая вот-вот сорвется с цветка.