Эфрос пробовал наши возможности и ждал, чтобы мы и сами почувствовали их по-новому. Этого, готов поклясться, не умеет никто из режиссеров, с которыми я общался! Он все знал с самого начала: что, чего, как, почему. Теперь-то я понимаю, что в этом был его стиль: этюдным методом размять роль и актера сделать своим, чтобы он не боялся прыгнуть в воду, чтобы он не думал: ах, как горячо! ах, как холодно!.. Анатолий Васильевич был гениальным педагогом. И кстати, именно это делает такими необходимыми и одновременно увлекательными его книги: ведь любой человек, которому интересен, важен процесс очищения от шелухи, путь к зерну, — может пройти его, вчитываясь в страницы эфросовских книг. Пройти путь к самому себе, к глубинам профессии.
Только со стороны могло показаться, что Анатолий Васильевич не знает, чего хочет, а потому мучает актеров. Но это было совсем, совсем не так! Надо сказать, он как-то очень весело нас мучил, а мы весело, почти непринужденно мучились. А потом... ведь мы любовались друг другом...
Я с такой любовью копировал его — он, например, так замечательно, как никто, растопыривал пальцы, что-то показывая, объясняя, что я взял их для своего Оргона. И совершенно другие руки были у него во время работы над «Живым трупом» — эту пластику я тоже использовал для Протасова...
Как-то на репетиции я начал показывать, как он показывает. А Эфрос, отведя меня в сторону, сказал: «Саша, не пытайтесь никогда меня показывать. Вы меня никогда не переиграете. Нет ни одного актера на свете, который меня бы переиграл. Я показываю лучше всех!»
Помню, за несколько недель до выпуска «Тартюфа» я почувствовал, что «поплыл». Что-то на меня много всего навалилось, я не успевал выучить текст финала, Эфрос очень меня «завернул» во все задания. Я чувствовал себя как на «американских горках»: вверх-вниз, вверх-вниз. Такой работы я никогда раньше не проходил и — устал, понял, что надо несколько дней отсидеться дома. А уже идут вовсю прогоны. Решил «заболеть». Звонит Настя Вертинская, рассказывает о репетициях: «Слушай, Эфрос так смешно тебя показывает, делая все, что ты, а в зале аплодируют». Текста он, конечно, не знал. Говорил абракадабру. Кстати, именно Анатолий Васильевич научил меня настоящей абракадабре; иногда, не зная текста, чтобы нащупать суть, нужно просто идти абракадаброй. Он объяснял: «Если ты абракадаброй (полуанглийским, полуфранцузским, полунемецким, полуптичьим языком) найдешь зерно конфликта, найдешь зерно отношений, то текст мы потом всунем...» — и в таком, казалось бы, простом совете сокрыта невероятная для актера истина. Читатели этой книги поймут: вот он, прямой путь к актерской сути!
А потом Анатолий Васильевич приехал ко мне домой. Забыть этот визит никогда, наверное, не смогу. Я в халате, напрягаю какие-то свои актерские штампики, пытаюсь изобразить, как мне плохо. А он ни о чем не спрашивает. Поговорили о погоде. О репетициях ни слова. Уходя, Эфрос сказал: «Саша, мы ждем вас, но вы не торопитесь, выздоравливайте...»
Никакой накачки, никакой морали, что в нашей профессии надо через не могу... Я так был благодарен, что он не заставил меня притворяться, краснеть, врать... Это счастье — общаться с таким человеком. Он все понял, он все знал. Но он понимал, что мне тяжело... Вот это знание человеческой, актерской природы, этой, как бы сказать, женской природы актера — уникально. Он понял тогда про меня: нельзя выдавливать этот тюбик. Нельзя, потому что организм не выдержит.
У меня дома, среди многих фотографий, висит одна: Эфрос, Вертинская и я — дурачимся, смеемся. Если сказать кому-нибудь, что снято это во время работы над «Живым трупом», наверное, не поверят. Нет, конечно, не в хохоте и радости проходили наши репетиции, но для меня эта фотография дорога едва ли не в первую очередь тем, что на ней схвачена как будто сама атмосфера нашей работы. Ведь паузы, перерывы в репетициях неотделимы от того, как проходит процесс работы в целом: нам было хорошо вместе, мы любили и понимали друг друга.
Я много читал о Толстом, о «Живом трупе», пытаясь понять для себя какие-то вещи, но ни одна литературоведческая работа не могла с такой простотой и ясностью открыть мне — что же такое Лев Толстой и Федор Протасов.
Этот образ вызревал у меня мучительно. Слишком многое надо было преодолеть, потому что и опыт ролей, и опыт жизни были совсем другими. Вернее, жизненный опыт еще можно было соотнести с этой ролью, а вот опыт ролей — никак. Анатолий Васильевич тоже мучился, предлагал мне то одно, то другое. Я пробовал, но все было как-то не так. Не высекалось той замечательной, прекрасной искры, как в «Тартюфе»... Но — Эфрос верил в меня.
Я не раз уже рассказывал об одном эпизоде, который произошел во время репетиций, но не могу не повторить этот рассказ вновь, потому что случай этот как-то по-особому эмоционально сохраняется в памяти.
На одной из репетиций Анатолий Васильевич взял в руки бутафорский пистолет, из которого в финале должен застрелиться Федя. С этим пистолетом в руках он прошел роль Протасова от самого начала до самого конца. Репетиция остановилась, актеры сидели раскрыв рты. Прудкин, Пилявская, Вертинская, я, все без исключения, молодые и немолодые, сидели, слушали и смотрели какую-то невероятную детективную, любовную, драматическую историю жизни человека. Не выпуская ни на минуту из рук пистолета, Анатолий Васильевич не только блистательно сыграл, но с потрясающей ясностью прочертил все сюжетные линии! Он не размахивал пистолетом, не взвешивал его на ладони - он как будто забыл о нем, держа эту страшную игрушку просто, как чашку или платок. И я вдруг понял, что значат слова: «не свобода, а воля» - вот здесь, передо мной, стоял человек с пистолетом в руке и проживал свою жизнь... Конечно, никакими словами на бумаге не передать истинного напряжения репетиций, их нерва. Но, погружаясь в плавное течение повествованя Анатолия Васильевича Эфроса о театре, вспоминайте эпизоды из спектаклей, рассказов о нем. Может быть, тогда контуры истинного масштаба этой огромной личности откроются перед вами...
Если я скажу, что с того дня, когда все мы, потрясенные, наолюдали за режиссером, произошел некий перелом и я со всей ясностью увидел Протасова, - это будет явным преувеличением. Нет, конечно, но то что с этого дня многое стало для меня ясно, приобрело какую-то необходимую прозрачность, - правда. И все ближе, ближе становился мне Федор Протасов, и еще ближе и ближе - с каждым спектаклем.
Мне кажется, эту роль я мог бы играть всю жизнь. Я очень любил наш спектакль, и когда его сняли, мне было по-настоящему больно, словно я расставался с близким человеком.
Мои встречи с Анатолием Васильевичем Эфросом - маленькие, едва различимые штрихи сложнейшей мозаики, имя которой «Театр Анатолия Эфроса». Этого изумительного мастера давно уже нет с нами, но - парадокс, а может быть, великая закономерность! -мозаика не тускнеет, не осыпается. Эфрос, его значение для театра XX века вырисовываются все крупнее, отчетливее. Думаю, что для XXI века они станут в каком-то смысле еще более ясными. Во многом - благодаря его книгам. Они живут, дышат дольше, чем спектаки. В этом томе представлены лучшая, на мой взгляд, книга Эфроса «Профессия: режиссер» и самые «мемуарные» главы из других его книг - «Продолжение театрального романа» и «Книга четвертая» — они собраны в разделе, озаглавленном по третьей книге Эфроса, потому что это название очень точно выражает их нерв, их общую суть. Вот уж действительно театральный роман.
Александр Калягин
ПРОФЕССИЯ: РЕЖИССЕР
Неприятные часы после неудачной премьеры, четыре часа ночи, заснуть невозможно, с ознобом вспоминаешь каждую мелочь. Нелепый спектакль, нелепо выходил кланяться, отчужденные лица знакомых. Больно думать, что в скольких местах сегодня тебя будут ругать и высмеивать. А утром, причем рано утром, уже назначена работа, и надо прийти с мыслями, опять с мыслями.
Может быть, надо делать только что-то отборное и долго продумывать, но у меня другой характер, и жизнь за много лет сложилась по-иному.
Я много раз побеждал, но много раз испытывал этот стыд и страх перед мыслью, что мои художественные расчеты могут оказаться несостоятельными.
Спать все равно невозможно — пишу, чтобы была видимость какого-то упорядоченного сознания. Хорошо быть сейчас на людях, с кем-то спорить, не быть одному, да еще ночью.
Жаль почему-то моих стариков, которые, вероятно, переживали сегодня за меня, а потом, усталые, добирались в такую даль домой.
Самое тяжелое — в кратчайший срок выработать в себе ясное отношение к факту. И на этой ясности успокоиться, вернее, смириться с ясностью. Завтра к вечеру это наступит, надеюсь.
Но до этого вечера — далеко.
*
Я смотрю на пустую, темную сцену, где горит одна только дежурная лампа. В театре — пожарник и я.