Но ее мечты все-таки чуть было не осуществились, потому что в матросах Глеб закончил десятый класс и после демобилизации поступил в университет на философский факультет. Он ходил слушать лекции в огромных клешах и с флотской фуражкой на затылке. На руке Глеба синел якорь, передний зуб был сломан. Мать все не могла уговорить Глеба поставить коронку. «Зачем она мне?» – спрашивал Глеб. Он совсем перестал быть глубокомысленным…
Читал Глеб по-прежнему много, но бессистемно и насквозь прокурил комнату махоркой. Через год он бросил философию и ушел плавать боцманом на буксир в Северо-Западное речное пароходство.
– Абстрактная логика и древние греки, диамат – превосходные вещи, – сказал Глеб. – Но я еще не созрел для них. Мне надо дозревать. Я – поздний овощ, мать. Мне смертельно скучно и тошно в университете. Зачем ходить на лекции, если можно и самому читать книги? Я лучше буду таскать баржи по Свири. В этом деле тоже нужна определенная философия. И ты только не плачь, мать…
Потом он бросил Речное пароходство и один раз съездил в Бухару с археологической экспедицией коллектором. Вернувшись из Средней Азии, Глеб на год осел в Ленинграде и закончил какие-то курсы штурманов малого плавания. С тех пор он плавал и очень редко бывал дома.
Мария Федоровна давно не работала: новая завуч дала ей только шесть часов в неделю, пришлось обидеться и уйти на пенсию. Ей было одиноко одной. Чувство одиночества обострялось после коротких побывок сына.
Каждый раз ожидание неизбежной разлуки отравляло свидание еще в самом начале: Мария Федоровна боялась, что это свидание – последнее, что она, конечно, умрет, когда сын будет далеко от нее. Она не могла скрыть этот свой страх, а может, и не хотела скрывать, все просила Глеба задержаться еще на денек, причитала у него на груди, не понимая, что, задерживая, уговаривая, плача, заставляет сына мучиться и в минуты прощания, и долгие месяцы потом. Иногда ей становилось совестно, но она ничего не могла с собой поделать.
«Наверное, ни одна женщина не сможет привыкнуть к одиночеству до конца, – думала Мария Федоровна. – Так же, как обыкновенные женщины моего поколения никогда не смогут научиться управлять приемником…»
Приемник или шипел, или орал, или едва слышно рассказывал про сельское хозяйство. Мария Федоровна не умела с ним ладить. У нее не было привычки к технике.
Иногда из приемника доносился писк морзянки и какие-то странные, несомненно космические завывания. Мария Федоровна замирала и слушала. Ей казалось, что сын все время живет в таком вот гулком пронзительно-тревожном мире и что она может сейчас вдруг услышать его голос среди всей этой эфирной неразберихи…
Приемник мигал зеленым злым глазом и даже подрагивал от злости. Мать Глеба сидела рядом и думала о прошлом, о муже и о том, почему когда они, матери, думают о своих детях, то чаще всего вспоминают их маленькими, хотя давно уже годятся в воспоминания и юность, и молодость, и даже, быть может, зрелость этих детей.
Она не знала, почему так случается, но обыкновенно вспоминала, как шагал из школы маленький Глеб по гранитным плитам набережной Мойки и старался каждый шаг попасть ногой обязательно на следующую плиту. Иногда он даже прыгал для этого, потому что плиты на набережной Мойки разного размера, иногда же мелко-мелко семенил ногами. Он, наверное, что-то загадывал… А она смотрела на сына из окна четвертого этажа и была уверена, что он опять получил двойку по пению. В те времена всех учили петь и даже ставили за это двойки, а Глебу медведь на ухо наступил. Получив двойку по пению, Глеб чувствовал себя виновато и поэтому не мог шагать по-человечески, как ходят все нормальные дети… Да, а теперь он большой, и он поплывет через весь Ледовитый океан, чтобы рыбаки Камчатки и Приморья могли ловить с этих маленьких сейнеров горбушу и других вкусных лососевых рыб.
…Отправился в Петрозаводск Глеб неожиданно. Он не собирался этой весной никуда уезжать. Зимой, вернувшись из последнего рейса, сын сказал:
– Баста, мать. Надоело на перегонах. Платят мало, работа адская… Ну ее к черту, пора еще что-нибудь предпринять в моей биографии.
– А что такое перегон?
Глеб усмехнулся, выпятил нижнюю губу, щелкнул по ней пальцем, сказал:
– Перегон – это чаще всего караванное плавание. Катится по морю целая гоп-компания разных судов. Единственная задача – пройти из пункта А в пункт Б. Всё. Как в четвертом классе. Ни груза в трюмах, ни других каких задач… Ясно?
– Не понимаю, почему ты раньше этим занимался, если это тебе не нравится, Глеб? У тебя нет в жизни сюжета… Ты все мечешься…
Сын засмеялся и опять щелкнул себя по губе.
– Не щелкай так, это неприлично, ты не маленький, тебе уже тридцать лет, – сказала Мария Федоровна.
– Вот я и решил, что пора сочинить себе сюжет, – сказал Глеб. – Радуйся, мать! Два годика я буду, очевидно, околачиваться на берегу, дома. Надо учиться в мореходке. Надо высшее образование получить. В наши времена без высшего образования ни на один приличный пароход не пускают штурманов.
И он на самом деле начал сдавать экзамены на курсы при Высшем мореходном училище.
Наступил странный период мирной и спокойной жизни, когда каждую ночь мать слышала за шкафами дыхание сына, который никуда не собирался уезжать. Она просыпалась ночью много раз, но мысли о смерти, которой она боялась, не тревожили ее в ночные часы бессонницы. Она думала об обеде, который будет готовить завтра, о неизвестной женщине, которая вчера спросила Глеба по телефону, о билетах в кино, которые сын обещал купить, и о том, что он обещал сходить в кино с ней вместе.
А утром Глеб делал зарядку – и надо было бояться, чтобы он не очень шумел и не тревожил соседей. Все было как в порядочных семьях.
И вот однажды пришел пожилой толстый человек. Он пришел к Глебу, а Глеба не было дома.
– Битов, Григорий Арсеньевич, – представился он. И сел, растопырив колени градусов на сто двадцать. Его животу иначе не было куда опуститься. На нижней губе Битова приклеилась разжеванная сигарета. Потом он положил эту сигарету в цветочный горшок, и Мария Федоровна решила, что он совсем не интеллигентный. И еще ей почему-то сразу стало опасливо, тревожно.
– Вы работали вместе с Глебом Ивановичем? – робко спросила она.
– Нет, – сказал Битов. – Мой сын служил вместе с вашим.
– Может, попьете чайку, пока Глеб вернется?
– Чай есть чай, – сказал, подумав, Битов. – Но я сейчас не хочу. Спасибо. А вы моего сына не знали? Сашку не знали?
И тогда она вспомнила белобрысого парнишку с широко открытыми голубыми глазами, который несколько раз бывал у них вместе с Глебом, когда Глеб еще не закончил школу юнг.
– Как же, как же, помню. Очень симпатичный молодой человек… Они с Глебушкой все вместе книжки читали… Где он теперь у вас? – спросила Мария Федоровна.
Старик закряхтел и потер лысину.
– Помер. Геройски, можно сказать, погиб на боевом посту, – сказал он потом. – Неужто вам Глеб Иваныч и не рассказывал ничего?
– Он никогда ничего не рассказывает, – с горечью сказала мать Глеба.
– Так они ж вместе на одном тральщике служили, – сказал старик. – Вместе и подорвались весной сорок пятого на донной мине.
– Как подорвались?! – спросила мать Глеба, чувствуя, как холодеет у нее кожа на голове.
– Обыкновенно, – сказал старик.
– Ужас какой! – сказала Мария Федоровна.
– Н-да.
– Столько лет, а он все молчит!
Когда вернулся Глеб, они со стариком обнялись и поцеловались, как друзья. О чем они говорили, мать не узнала, потому что сын попросил ее приготовить что-нибудь закусить, и повкуснее.
А через неделю Глеб плюнул на экзамены и отправился в Петрозаводск на новый перегон. По своему обыкновению, ничего толком он не объяснил.
– У Сашкиного старика дела швах, – сказал Глеб, уже надевая шинель. – Его плавать по нездоровью и старости больше не пускают, а сам он моряк, механик. Никто его не возьмет, кроме меня. А как вернусь из этого рейса, тогда уж точно останусь дома надолго. Ты только не плачь, мать.
– Только возвращайся побыстрее; пожалуйста, побыстрее, – попросила мать. И ей показалось, что сын рад предлогу опять умчаться куда-то. И это было обидно.
2
Трюм сейнера был маленький, тесный. Здесь густо пахло свежей еще краской, олифой, суриком, новой кирзой сапог, пеньковым тросом. За тонким бортом плескала вода. Когда недалеко проходило какое-нибудь судно, вода за бортом плескала сильнее, скрипели между бортом и причалом кранцы. Облака на далеком небе в четырехугольнике люка покачивались, и у края люка появлялась встревоженная морда корабельного приблудного пса Айка, названного так то ли в честь президента Эйзенхауэра, то ли потому, что пес часто скулил что-то вроде: «Айяйуй».
Айк имел нрав веселый, туловище поджарое, даже тощее, и был очень легок на ноги. Сейчас Айк скучал, сидя в полном одиночестве на палубе, и проходящие невдалеке суда пугали его.