В Старом городе Симона выполнила лишь небольшую часть поручений. Пройдя через ворота л'Орлож, она стала обходить магазины новой части города, расположенные главным образом на авеню де ла Гар.
Ей пришлось пересечь площадь генерала Грамона, самую большую во всем городе. Здесь ежегодно устраивалась ярмарка, а 14 июля на этой площади, украшенной транспарантами и сияющей иллюминацией, народ танцевал. Сегодня тут образовался форменный автомобильный парк, более обширный, чем во время ярмарки. То были, очевидно, беженцы, которые примирились с невозможностью двигаться дальше и на ближайшие дни и ночи расположились в своих автомобилях. Памятник генералу Грамону был еле виден среди множества машин. Кто-то, накинув на голову и вытянутую руку генерала веревку, протянул ее к своей машине и сушил белье.
Картина была ошеломляющая и гнетущая. Неизвестно откуда затесались сюда две санитарные кареты. Дверца одной из карет была открыта. Симона заглянула внутрь, но тотчас же отвернулась: голова, которую она увидела среди простынь и бинтов, уже не походила более на человеческую голову. Санитары, сонные, сидели на ступеньках кареты. Рядом стояла доверху нагруженная телега, лошади не были выпряжены. На козлах сидела беременная женщина. На самом верху, на вещах, рискуя свалиться, примостился маленький мальчик, плачущий, невероятно грязный, с кошкой в руках. Между машинами и повозками сидели и лежали солдаты; многие из них наполовину в штатском, в пальто, шляпах, кашне; некоторые, сняв башмаки, обнажили кровоточащие больные ноги, натруженные долгими переходами. Были тут и ручные тележки, и детские коляски с самыми неожиданными вещами. Симона обратила внимание на одну детскую коляску; какая-то девушка рассеянно и в то же время усердно мыла ее и скребла, пытаясь в этой толчее и тесноте очистить ее от присохшей грязи, и там, где корки грязи отпали, сиял ярко-синий лак. У большинства беженцев был больной и несчастный вид, все на них обтрепалось, всюду сквозила нужда в самом необходимом. Но платья, запыленные и грязные, висевшие на людях лохмотьями, были некогда несомненно нарядными, предназначенными отнюдь не для таких мытарств. И вещи, которые люди тащили с собой, поражали своей ненужностью, их захватили случайно, потому что в ту минуту они казались почему-либо ценными или особенно дорогими сердцу, какое-нибудь роскошное парчовое кресло или исполинский граммофон.
В своем светло-зеленом полосатом платьице, с объемистой корзиной в руке, Симона долго смотрела на призрачный клубок, в котором перемешались машины, повозки, люди. Она не могла оторваться от тягостного зрелища. Опрятно и мило одетая, обеспеченная надежным кровом и обильной едой, она чувствовала, что ее отделяет глубокая пропасть от тех, кто был у нее перед глазами, и ощущение вины, испытанное ею раньше, усилилось.
Нерешительно продолжала она свой путь. Спустилась по авеню де ла Гар. Однако здесь, в новой части города, все магазины были закрыты, и даже Симона не могла проникнуть во многие из них, - владельцы их, очевидно, бежали.
Все же корзина ее и здесь кое-чем пополнилась. Но многого, главным образом из провизии, ей еще не хватало. Она решила вернуться в Старый город, зайти в отель де ла Пост, там наверно выручат. Там есть запасы, там она, конечно, что-нибудь еще достанет. Планшары ведут дела с отелем, в отеле им многим обязаны.
Повар из папье-маше, стоявший обычно у входа в знаменитый ресторан де ла Пост, как бы приглашая зайти, лежал на тротуаре в самом плачевном виде - то ли его переехали, то ли сшибли в сутолоке, - а сам мосье Бертье, владелец отеля, вел переговоры с группой беженцев, желавших, по-видимому, пообедать или переночевать в отеле.
Отель де ла Пост был овеян славой. Здесь, на обратном пути с острова Эльбы, останавливался Наполеон; спальня его сохранялась в том виде, в каком была, когда в ней почивал император, и мосье Бертье, прямой наследник того Бертье, которому в наполеоновские времена принадлежал отель, иногда сдавал знаменитый номер, удостаивая этим тех приезжих, к кому он особенно благоволил и у кого было много денег. Мосье Бертье, человек видный, осанистый, с прекрасными манерами, был представителем союза бургундских отелевладельцев и умел ладить с людьми. На этот раз, однако, ему пришлось туго, он потел, волновался, приходил в отчаяние. Но еще более приходили в отчаяние те, кто не хотел поверить, что у мосье Бертье ничего нет, они вновь и вновь спрашивали, нельзя ли все-таки изыскать какие-либо возможности их устроить.
Симона прошмыгнула мимо кучки взбудораженных людей и обогнула весь огромный дом, чтобы попасть в него с другого хода, расположенного в глубине небольшого, обнесенного каменной оградой сада на улице Малерб. То была незаметная калитка и, конечно, она была заперта. Но Симона знала, как быть в таких случаях: она подняла камень и несколько раз постучала, отрывисто, резко, с небольшими промежутками.
На садовой ограде сидели двое: мальчик лет четырнадцати и с ним средних лет мужчина, и оба смотрели на Симону - старший безучастно, мальчик же внимательно. Симона знала, что сейчас в домике консьержа приоткроется оконце, кто-нибудь осторожно выглянет из него и кивнет, и это не укроется от зорких светлых глаз мальчика. Так оно и случилось. Мальчик видел окно, он видел под окном Симону, видел ее корзину и видел, что калитку отворили. Симона решила не оглядываться на мальчика, но, переступая порог, невольно повернула голову и увидела, что мальчик не спускает с нее зорких светлых глаз. Она поежилась.
На кухне отеля Симона и в самом деле достала еще кое-что из того, что было у нее в списке. Ей дали банку паштета, которым славился ресторан, кусок чудесной копченой ветчины и многое другое. Корзина ее оказалась набитой до отказа, и уж завернутый в бумагу сыр роблешон ей пришлось взять в руки. Так, с тяжелой корзиной, надетой на одну руку, и с маленьким пакетом сыра в другой, Симона вышла из садовой калитки. Оба беженца по-прежнему сидели на каменной ограде: они внимательно наблюдали за Симоной. Вдруг, быстрым застенчивым движением, Симона сунула в руку мальчика сыр. Мальчик зло посмотрел на нее, не сказал даже спасибо, и она, словно сделав что-то плохое, чуть не бегом пустилась прочь.
Пока она не свернула за угол, ей все казалось, что оба злыми глазами смотрят ей вслед. Ей стало чуть-чуть страшно. Если бы они знали, что у нее в корзине, они бросились бы вдогонку и вырвали бы у нее корзину из рук. Она испугалась, представив себе это, но подумала, что не могла бы осудить голодных людей, если бы они и сделали такое, и ей почти хотелось, чтобы кто-нибудь вырвал у нее корзину.
Симона выросла на вилле Монрепо в обстановке полного довольства. С тех пор как умер ее отец, вот уже десять лет, она живет там - бедная родственница, пригретая из милости. Она служанка в доме, она много работает, но ест за общим столом, и дядя Проспер, ее опекун, старается так обращаться с ней, чтобы она чувствовала себя членом семьи. То и другое, права и обязанности, Симона принимала как должное, взгляды и жизненный уклад, господствовавшие на вилле Монрепо, казались ей непреложными, как смена дня и ночи. Указаниям мадам, матери дяди Проспера, она подчинялась послушно и безропотно. Совершенно естественно, что в такие времена, как теперешние, хорошая, заботливая хозяйка делала запасы. И все же, не смея додумать свою мысль до конца, Симона чувствовала, что ощущение вины, которое угнетало ее все последние дни, связано с ее доверху нагруженной корзиной.
Ей бы так хотелось поговорить с кем-нибудь обо всем, что пришлось перевидать за эти дни. Еще недавно, всего только на прошлой неделе, люди жили, абсолютно уверенные в завтрашнем дне, уверенные в надежности линии Мажино, в силе своей армии; повсюду, несмотря на войну, были спокойствие и порядок, ничто не нарушало привычного течения сытой, привольной жизни. И вдруг, как-то сразу, несмотря на линию Мажино, несмотря на сильную армию, враг очутился в сердце страны, и вся Франция превратилась в толпы жалких, полупомешанных от горя беженцев. Сердце разрывалось от жалости к ним и от тревоги. Ужасно, до чего глупо и беспечно жили люди весь этот год войны. Голова разбаливалась от невозможности понять, как это все могло произойти. Надо было бы с кем-то поговорить, порасспросить кого-то, кто умнее, опытнее. Но Симона не знала никого, с кем она могла бы откровенно и по душам поговорить.
Дядя Проспер, сводный брат ее отца, очень любит ее. Она от всего сердца благодарна дяде, приютившему ее под своим кровом. Он добрый, отзывчивый человек, он истинный француз и большой патриот. Но он с головой ушел в дела своего транспортного предприятия, словно важнее их ничего нет, и как ни волнуют его ужасные события, Симоне все же кажется, что он относится к ним куда спокойнее, чем она. Во всяком случае, в его рассуждениях Симона не находит того, что ей хотелось бы знать, они ничего не объясняют ей, не рассеивают глубокой подавленности и растерянности.