Такие понятия, как законность, мораль, долг, справедливость, постепенно втягиваются в процесс переосмысления. Вместе с большевизмом появляются революционная законность, классовая мораль, пролетарский долг и т. д. Это уже первый этап переосмысления. Ибо между законностью вообще (или формально, буржуазной законностью) и новой революционной законностью ложится непереходимая грань. Смысл, казалось бы исключаемый самим понятием законности прекрасно укладывается в понятие «законности революционной». И не только укладывается, но и заполняет его совершенно, изгоняя прежнее «буржуазное» понятие. Прямо противоположно всеобщему в наше время пониманию законности «революционная законность» оказалась тем самым, на основе чего возможно, скажем, двух подсудимых, обвиненных в совершенно одинаковых преступлениях, судить совершенно по-разному: одного — осудить, а другого, принимая во внимание его пролетарское происхождение, — оправдать.
Со временем, параллельно с отказом от классовой политики внутри СССР, определение «революционная» отпало и переосмысленное понятие «законности» стало означать уже законность вообще. Господствующая же в странах загнивающего капитализма «формалистическая буржуазная законность», не перестав быть относительным антиподом столь же относительной «революционной» или «пролетарской законности», естественно предстала как издевательство над священным человеческому сердцу понятием законности вообще. Таков примерно ход переосмысления понятия в плане позднейшего сталинского фикционализма. За этим планом, однако, скрывается, как мы уже хорошо знаем, реальный эзотерический план, определяющий второе, столь же эзотерическое и столь же реальное, содержание нового понятия. В этом плане законность для сталинизма тоже не произвол, но воля партии, (или воля Сталина), облаченная в законообразные формы постольку, поскольку партия сочла это необходимым.
Это значение переосмысления, разумеется, должно быть хорошо известно всем советским юристам, но тем не менее должно оставаться условно тайным, т. е. нигде не высказывается в обнаженной форме. Применение «законности», особенно во всяких «кампаниях по борьбе», целиком определяется именно эзотерическим содержанием переосмысленного понятия, в то время как употребление слова «законность» допустимо только в его фиктивном значении, эмоционально перекликающимся с первоначальным, формально «буржуазным» и формально же вытесненным из сознания советского человека. В порядке непременно и громко выражаемой фикции советская законность отнюдь не есть законообразно оформленный диктаторский произвол, но именно законность, во вполне первоначальном смысле слова, причем законность, имеющая место в самой прогрессивной стране в мире в условиях морально-политического единства советского народа и т. д. и т. д.
«Законность» в словоупотреблении сталинского времени, таким образом; 1) слово-сигнал к производству определенных действий, ничего не имеющих общего ни с первоначальным, ни с офикциона-лизированным значением того же слова; 2) слово-заклинание, стремящееся вызвать в воспринимающем его субъекте определенные, нужные сталинизму настроения и эмоции и, наконец, 3) слово-фальшивка, маскирующее подлинное положение вещей.
Второй вид переосмысления слов носит совершенно иной характер. Оно касается уже не содержания понятия, а его эмоциональной окраски.
На советском языке резолюции или приветствия, например, обязательно зачитываются; о работе с кем-нибудь непременно договариваются; дела, бумаги или нового сотрудника оформляют; какую-либо комиссию, учреждение, производственный процесс организуют или организовывают; вопрос или книгу прорабатывают. Почему, спрашивается, приветствие нужно именно зачитать, а не прочитать или огласить? Зачитать всегда значило, во-первых, начать процесс чтения («он сперва стеснялся, а потом зачитал уверенно и бойко»); во-вторых задержать у себя и не вернуть взятое для прочтения («приятель зачитал мою книгу»). Шаблон «зачитать», в плане чисто языковом в новом его употреблении, без всякой нужды вытесняет употребление обычных «прочитать», «огласить» и без нужды же увеличивает лексическую омонимию. Ведь прочитывающий или оглашающий резолюцию человек, это просто человек, пользующийся русским языком, мировоззрение его и политические убеждения в словах прочитать или огласить никак не отражаются. Если же он ту же резолюцию зачитывает, если он приемлет новый (пусть совершенно ненужный и неудачный, но новый советский) термин, он тем самым демонстрирует свою советскость, показывает, что он советский человек, что он друг советской власти и радостно поддерживает ее мероприятия. Словечко зачитать означает отнюдь не фикцию — люди зачитывают действительные документы, — но оно становится фикционалистическим, оно принимает в качестве обертона струю сталинского фикционализма. Человек, заменяющий им прежние выражения прочитать и огласить, зтой самой заменой активно проявляет свою несвободу, показывает, что исповедует веру в сталинские мифы и фикции.
Одновременно употребление выражений прочитать или (сохрани, Боже!) огласить резолюцию или постановление становится контрреволюционным: оно означает, что данный гражданин не желает употреблять советские выражения, что он держится за тот по внешности нейтральный и аполитичный, но по существу враждебный советскому строю язык, на котором говорили люди времен господства буржуазии, что он не советский человек, что он не признает, что советская власть поступает прекрасно, заменяя слово прочитать или огласить собственным словечком зачитать, что он, может быть, несогласен и с самой резолюцией, что он, следовательно, сомневается в правильности генеральной линии партии и т. д. и т. д. Употребление новых советских речевых шаблонов, становится, таким образом, демонстрацией преданности советскому строю; неупотребление — демонстрацией враждебности.
Поставленный перед такого рода выбором советский человек вообще, а член ВКП(б) в особенности, даже если он обладает развитым чувством языка и хорошей культурой речи, не колеблясь, принимает навязываемые ему шаблоны. Не стоит и говорить об употреблении, например, таких шаблонов, как оформить или организовать, вытесняющих целые группы разнородных по семантике слов.
Определение глубины и силы влияния активной несвободы на русский язык — дело будущих ученых. Это влияние, повторяем, составляет только один из факторов еще совершенно неизученного развития русского языка под советской властью. Но основное направление и формы этого влияния совершенно ясны уже и сейчас: некоторое обогащение словаря терминами, означающими новые явления и отношения, по большей части вполне конкретного порядка, изгнание ряда понятий, почему-либо ненужных большевизму (соблазн, грех и др.), переосмысление слое, означающих идеалы и ценности и, наконец, постепенное вытеснение из языка синонимических выражений, ограничение его семантики, введение все более жестких словесных шаблонов, свидетельствующих только о преданности говорящего советскому строю, в пределе — полная ликвидация речевой свободы.
Сталинизм, совершенно согласно своей природе, нуждается не в живых мыслях и чувствах, а лишь в предписанных выражениях мнимых мыслей и мнимых чувств, предписанных партией, правительством и лично тов. Сталиным. Джордж Оруэлл («1984») со свойственным ему пророческим дарованием говорит об упрощенном, обедненном, стандартизированном языке тоталитаризма. Именно предельное окостенение речи, превращение ее в набор готовых формулировок — основное направление влияния сталинизма на развитие языка. И если бы тот же самый язык не употреблялся одновременно и для выражения эзотерических стремлений сталинизма, он, конечно, очень скоро выродился бы в совершенно пустое словоговорение, в изречение никому не нужных заклинаний.
Для условного выражения действительных велений сталинизма, однако, вовсе не нужен богатый и точный язык, здесь вполне достаточно того же небольшого количества стандартных формул, приобретающих лишь новое значение.
Чрезвычайную важность приобретают в этом аспекте уже не слова, а внешние обстоятельства, когда, кем, как, в каком контексте, кому, в присутствии кого и т. д. изрекается данная формула. Смысл сказанного может резко меняться в зависимости от всех этих условий. Собственно партийный язык в какой-то мере снова сближается с синкретическим праязыком, означавшим одним словом, иногда одним звуком целый ряд различных понятий.