— Я тебе шабашить говорил? А? Говорил или не говорил?!
— Сейчас пошабашу, — пыхтел Никишин, погружая руки в масляное нутро. Сейчас я…
— Нет, а я спрашиваю — говорил?
— Ну, говорили…
— Давай без «ну»! Говорил? Что нужно Живорезова на пенсию провожать, говорил?
— Ну, говорили…
— А ты что?!
— Да сейчас же, сейчас… — пробормотал Никишин, загнал языком окурок в угол рта, сощурился и, закатив глаза, словно слепой, снова стал нащупывать непослушную резьбу.
— Тьфу, чтоб тебя! — в сердцах сказал Твердунин. — Вот попробуй только не приди — прогрессивки лишу!
Цех был небольшим и располагался в переоборудованном здании церкви, невесть когда приспособленной под нужды расширяющегося производства. Станки смолкли, но вой и скрежет еще несколько секунд трепыхался под темным сводом; потом стало слышно, как там же, под сводом, чирикают воробьи — ничто не мешало живому жить.
Твердунин пересек двор и скоро оказался в административном корпусе.
В актовом зале стоял на возвышении длинный стол, застеленный линялым кумачом. За столом уже сидела Рита Захинеева, председатель профкома. Сердито громыхнув стулом, Твердунин сел напротив графина.
— Сегодня у нас, как говорится, торжественный день! — сказал он, когда кое-как расселись. — Мы провожаем на пенсию нашего дорогого Илью Константиновича. Ну-ка, встань, Живорезов, покажись!
Живорезов встал, смущенно улыбаясь, сложил руки под животом.
Полупустой зал одобрительно загудел.
— Да знаем мы его! — крикнул кто-то. — Садись, Константиныч, не маячь!
Живорезов пожал плечами и сел.
— А где непосредственное руководство? — спросил Твердунин, всматриваясь в зал. — Почему не вижу? Древесный! Где тебя черти носят?
— Здесь я, Игнатий Михайлович! — начальник участка помахал ему рукой. Здесь!
— Ага… Ну, ладно… Илья Константинович провел на производстве более сорока лет. Сорок лет — не шутка. Можно сказать, Илья Константинович стоял у колыбели нашего современного производства. Если его спросить, я думаю, Илья Константинович мог бы рассказать, как работали здесь в те годы, когда он впервые пришел на фабрику. Какое было оборудование. И какое теперь! Теперь мы, можно сказать, оснащены по последнему слову техники. И немалая в этом заслуга нашего дорогого Ильи Константиновича!
Твердунин сделал паузу и обвел зал взглядом.
— Илья Константинович трудился добросовестно, этого у него не отнять. Какие бы трудности ни встречались руководству фабрики, оно всегда могло обратиться к Живорезову. И Живорезов руководству не отказывал! Этому мы все можем у него поучиться… То есть, Живорезов работал не за страх, а за совесть.
Твердунин помолчал, словно вспомнив что-то, а потом сказал:
— Да, а что касается заслуженного отдыха, то мы, конечно, все страшно огорчены, что подошло его время… Тише, тише! Синюков! Тише! Нечего болтать! Лучше послушай!
— Да я слушаю, — сказал Синюков.
— Плохо слушаешь! Слушаешь, а все мимо! Я вот что сейчас про безотказность говорил? А тебя попросил вчера втулочку выточить, ты что сказал? Помнишь?
— А что я сказал? — удивился Синюков. — Сказал, что мне не до втулочки.
— Не до втулочки! — повторил Твердунин, багровея. — Это куда же мы так уедем?! Это что же за дисциплина производства такая?! Ему говорят русским языком: втулочку точи! а он в ответ: не до втулочки! Это где же авторитет руководства?
— Да была у меня работа-то, — вяло возразил Синюков. — Вон у Зимянина работы не было, его бы и попросили…
— А руководству виднее, кого просить! — рявкнул Твердунин, наливаясь пуще. — Руководству не надо указывать, кого просить, кого не просить! Руководство само знает! В общем, так, Синюков: в следующий раз за такое лишу прогрессивки, вот тебе и будет втулочка! И из списков распределения выброшу к чертовой бабушке!
— Из списков не имеете права!
— Вот узнаешь тогда, имею или не имею!
Твердунин помолчал, шумно дыша и переводя взгляд с лица на лицо.
— В общем, всем понятно, с каким чувством, и так далее, — сказал он затем. — Долго языком чесать тут нечего. Как говорится, долгие проводы лишние слезы. Короче, в этот торжественный день мы хотим пожелать Илье Константиновичу долголетия и счастья! Будь здоров, Илья Константинович!
Он поднял руки и тяжело похлопал. Захлопали и в зале.
— Теперь общественность, — сообщил Твердунин. — Слово предоставляется товарищу Захинеевой Маргарите Петровне.
Захинеева удивленно подняла голову, словно не ожидала услышать своего имени. Затем порхнула к трибуне и, глядя в зал влажными, трогательно распахнутыми глазами, затараторила:
— Я хочу выразить несколько слов, что Илья Константинович всем нам знаком и дорог, и много лет мы бок о бок!.. Позвольте без лишних, потому что никто более отзывчивого, более трудолюбивого!.. Всегда мы со своими, кому о радостях и печалях, кто мог в трудную минуту!.. А ведь есть и с которыми лыка не свяжешь!.. Я горжусь, что столько лет бок о бок, и на нашей фабрике такие вот — открытые, у которых не только душа настежь!..
На секунду она оторопело замолчала, по-рыбьи ловя ртом воздух. Какая-то женщина в зале растроганно хлюпнула. Живорезов озирался, и на лице у него было написано глубочайшее изумление.
— Илья Константинович нас, — трандычила Захинеева, часто моргая, — быть хорошими и брать пример!.. И было с кого, потому что очень жаль, что Илья Константинович на отдых!.. И позвольте от тех, кого сейчас нет в зале… и от всей души!.. и кто остался в эту минуту на трудовом… и от профкома пуговичной фабрики!..
Она махнула рукой, и тотчас два дюжих моториста из механического Зайцев и Шалапуров — выкатили из-за кулисы огромную пуговицу.
Зал грянул аплодисментами.
Пуговица была как настоящая — шел полированный валик по ее краям, имелись отверстия, в каждое из которых прошел бы мужской кулак, и, очевидно, при желании ее можно было бы к чему-нибудь пришить корабельными канатами.
— Вот здесь, — крикнула Захинеева, указывая на какую-то неровность по краям, — наш художник Евсей Евсеич Емельянченко изобразил сцены из жизни фабрики! Поздравляю вас, Илья Константинович! Вы стали обладателем ценного, очень ценного подарка!
Зал снова грянул.
Вдруг молчавший до сей поры Живорезов вскочил и дико закричал:
— Вы же обещали мясорубку! На хрена мне эта пуговица?!
Зал загудел. Кто-то повторял: «На хрена ему эта пуговица? Ну правда, на хрена ему эта пуговица?» Кто-то бормотал осуждающе: «Душу люди вложили, душу! А он вон чего!..» «Мясорубку! — слышалось из угла, откуда прежде доносились всхлипывания. — Дождешься от них мясорубки! Ты вот еще повыступай — будет тебе мясорубка!..»
— Тише, тише! — сказал Твердунин, снова выходя к трибуне. — На этом позвольте наше маленькое торжественное собрание объявить закрытым! Да, вот еще… Петро! Тебе, тебе говорю, Зайцев! Я замечаю, ты обрезки с фабрики выносишь. Чтобы этого больше не было, понял? А то живо дело заведу! Валера! — Он поманил к себе Древесного. — Давай-ка покомандуй в цеху до конца смены. Мне к руководству.
Народ гомонил, вытекая из зала.
Твердунин хмуро посмотрел на часы и, кивнув напоследок Захинеевой, двинулся к выходу.
Поежившись, он поднял воротник плаща, поглубже нахлобучил кепку и шагнул под дождь. Две нахохлившиеся вороны сидели на воротах. Твердунин шикнул, чтобы согнать. Одна лениво ворохнула крыльями, делая вид, что вот-вот полетит, а вторая и вовсе лишь уперлась угрюмым взглядом.
— Тьфу, зверюги, — сказал он. — Не шевелитесь уже.
Миновав пекарню, переулком вышел на площадь.
Во втором этаже райкома, где располагался Шурочкин кабинет, ярко горели четыре окна, и Твердунин, проходя мимо, неприязненно на них покосился.
Возле памятника торчали две старухи. Одна то и дело крестилась.
— Осподи, осподи. Что с человеком сделали, людоеды!
— Прямо с корнем отворотили, — заметила другая.
— Что такое, мать? — строго спросил Твердунин, останавливаясь и так же, как они, задирая голову. — В чем дело? Что отворотили?
По-арестантски сгорбившись, культяпый Виталин угрюмо молчал, и капля висела на носу, а когда падала, собиралась другая.
Старухи попятились.
— Да руку-то, — испуганно пояснила первая.
Вторая дернула ее за рукав, и они, сутулясь, с овечьей поспешностью посеменили к магазину. Левая озиралась.
Виталин строго смотрел прямо перед собой. Известка лежала полосами, и дождь медленно, но верно смывал остатки. Куцее, матрасной раскраски тело в скользких сумерках казалось покрытым блестящей тиной.
— Что плетут? — пробормотал Твердунин, обходя памятник. — И буровят, и буровят… Какая рука?
Еще раз пригляделся, но в сумерках так ничего и не разглядел.