И фермер сажает сына к себе на плечи, чтобы поднять его над этой сдавленной многотысячной толпой. Высокий голос президента разносится по округе то ясный и чистый, то слабый и отдаленный, захваченный в плен и разносимый в стороны гуляющими над полем ветрами.
Много ораторов выступало уже до него, и толпа устала, превратившись в сплошной комок шерсти и пота. Фермер нетерпеливо шепчет сыну:
– Ну что? Что он говорит?
И мальчик, весь подавшись вперед и повернув по ветру пушистое, как персик, ухо, шепчет в ответ:
– Восемьдесят семь лет…
– Ну?
– …тому назад отцы наши основали…
– Ну, ну?!
– …на этом континенте…
– Ну?
– …новую нацию, рожденную свободной и вдохновленную той идеей, что все люди…
И так это продолжалось: ветер, разносящий во все стороны хрупкие слова далекого оратора, фермер, позабывший про тяжкую ношу, и сын, приложивший руки к ушам, схватывающий смысл речи, пропускающий иногда целые фразы, но все вместе замечательно понятное до самого конца:
– …правительство народа, избранное народом и для народа…
– …не исчезнет с лица земли.
Мальчик замолчал.
– Он кончил.
И толпа разбрелась во все стороны. И Геттисберг вошел в историю".
Байес сидел, не отрывая глаз от Фиппса.
Фиппс выпил рюмку до дна, внезапно смутившись своей экспансивности, потом бросил:
– Я никогда не поставлю такой фильм. Но я сделаю это.
Именно тогда он вытащил и разложил на столе свои рисунки и чертежи – Фиппс Эверди Салем, Иллинойс и Спрингфилдский призрак-автомат, механический Линкольн, электро-масло-смазочная пластмассово-каучуковая, до мелочей продуманная сокровенная мечта. Возвращенный к жизни чудесами технологии, возрожденный романтиком, вычерченный отчаянной нуждой, говорящий голосом неизвестного актера, он будет жить вечно там, в этом далеком юго-западном уголке Америки! Линкольн и Фиппс!
Фиппс и его взрослый, двухметровый от рождения Линкольн. Линкольн!
«Мы все должны стоять на ветру из Геттисберга. Только так можно будет что-нибудь услышать».
Он поделился с ними своим изобретением. Одному доверил арматуру, другому – скелет, третий должен был подобрать «линкольновский» голос и его лучшие выступления. Остальные доставали драгоценную кожу, волосы, делали отпечатки пальцев. Да, даже прикосновение Линкольна должно быть таким же, точно скопированным с оригинала!
Все они жили тогда, посмеиваясь над собой. Эйб никогда не сможет на самом деле ни говорить, ни двигаться, все прекрасно понимали это.
Но по мере того как работа продолжалась и месяцы растягивались в годы, их насмешливо-иронические реплики уступали место одобрительным улыбкам и дикому энтузиазму.
Они были бандой мальчишек, вовлеченных в некое тайное воспаленно-счастливое погребальное общество, встречавших полночь под сводами мраморных склепов и разбегавшихся на рассвете меж надгробных памятников.
Бригада Воскресения Линкольна процветала. Вместо одного сумасшедшего десяток маньяков кинулся рыться в старых запылившихся и пожелтевших подшивках газет, выпрашивать посмертные маски, делать формы и отливать пластмассовые кости.
Некоторые отправились по местам боев Гражданской войны в надежде, что история, рожденная на утренних ветрах, поднимет их плащи и заколышет их, как флаги. Другие бродили по октябрьским полям Салема, загоревшие в последних лучах лета, задыхаясь от свежего воздуха, навострив уши в надежде уловить не записанный на пленки и пластинки голос худощавого юриста.
Но, конечно, никто из них не был столь одержим и не испытывал столь сильно гордых мук отцовства, как Фиппс. Наконец наступил день, когда почти готовый робот был разложен на монтажно-сборочных столах; соединенный на шарнирах, с вмонтированной системой подачи голоса, с резиновыми веками, закрывающими глубоко посаженные грустные глаза, которые, пристально всматриваясь в мир, видели слишком многое. К голове приставили благородные уши, которые могли слышать лишь время прошедшее. Большие руки с узловатыми пальцами были подвешены, как маятники, отсчитывающие это ушедшее безвозвратно время. И когда все было готово, они надели костюм поверх нагой фигуры, застегнули пуговицы, затянули узел на галстуке – конклав портных, нет, апостолов, собравшихся ярким славным пасхальным утром.
В последний час последнего дня Фиппс выгнал их всех из комнаты и в одиночестве нанес последние мазки великого художника, потом позвал их снова и не буквально, нет, но в каком-то метафорическом смысле попросил вознести его на плечи.
Притихшие, смотрели они, как Фиппс взывал над старым полем боя и далеко за его пределами, убеждая, что могила не место для него: воскресни!
И Линкольн, спавший глубоким сном в своем прохладном спрингфилдском мраморном покое, повернулся и в сладком сновидении увидел себя ожившим.
И встал.
И заговорил.
Зазвонил телефон. Байес вздрогнул от неожиданности. Воспоминания рассеялись.
– Байес? Это Фиппс. Бак звонил только что. Говорит, чтобы я немедленно ехал. Говорит, что-то с Линкольном…
– Нет, – сказал Байес. – Ты же знаешь Бака. Наверняка звонил из ближайшего бара. Я здесь, в театре. Все в порядке. Один из генераторов забарахлил. Мы только что кончили ремонт…
– Значит, с ним все в порядке?
– Он велик, как всегда. – Байес не мог отвести глаз от тяжело осевшего тела.
– Я… Я приеду…
– Нет, не надо!
– Бог мой, почему ты кричишь?
Байес прикусил язык, сделал глубокий вдох, закрыл глаза, чтобы не видеть этой фигуры в кресле, потом медленно сказал:
– Фиппс, я не кричу. В зале только что дали свет. Публика ждет, я не могу сдержать их. Я клянусь тебе…
– Ты лжешь.
– Фиппс!
Но Фиппс повесил трубку.
«Десять минут, – в смятении подумал Байес. – Он будет здесь через десять минут. Всего десять минут – и человек, вернувший Линкольна из могилы, встретится с тем, кто вогнал его туда обратно».
Он резко встал. Бешеная жажда деятельности овладела им. Скорее бежать туда, за сцену, включить магнитофон, посмотреть, какие узлы можно заменить, а что уже никогда не поправить. Впрочем, нет. Нет времени. Оставим это на завтра.
Время оставалось лишь для разгадки тайны.
И тайна эта заключалась в человеке, который сидел сейчас в третьем кресле последнего ряда.
Убийца – ведь он убийца, не так ли? Что он представляет собой?
Байес ведь видел совсем недавно это лицо. До боли знакомое лицо со старого поблекшего и позабытого уже дагерротипа. И эти пышные усы. И темные надменные глаза.
Байес медленно сошел со сцены. Медленно поднялся по проходу до последнего ряда и остановился, глядя на человека с опущенной головой, зажатой между руками.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});