— Да.
— Я хотела убежать, но она достала кошелек и дала мне немного денег. Когда отец узнал про это, он пришел сюда и орал так, что весь двор слышал. Он ухватил меня за косы и таскал по всему дому. И плевал на меня. Он потом, наверно, три года не говорил со мной. Мама тоже сердилась. Все ругали меня. Так шли годы. Ареле, я могу так сидеть с тобой хоть сто лет и рассказывать, рассказывать и никогда не кончу. Здесь, в нашем дворе, хуже, чем было в десятом доме. Там были злые дети, но они не били девочек. Они обзывали меня разными кличками, иногда ставили подножку, и все. Ты помнишь, мы играли в орехи на Пасху?
— Да, Шоша.
— Где была ямка?
— В подворотне.
— Мы играли, и я выиграла все. Я расколола их и почистила, и хотела отдать твои, но ты не взял. Велвл-портной сшил мне платье, и мама заказала пару туфель у Михеля-сапожника. Вдруг вышел благочестивый Ицхокл и как за орет на тебя: "Сын раввина играет с девчонкой! Дрянной мальчишка! Вот сейчас пойду к отцу, и он надерет тебе уши". Ты помнишь?
— Вот это как раз не помню.
— Он погнался за тобой, и ты побежал. В то время отец еще приходил домой каждый день. У нас всегда была маца. После Хануки мама делала куриный смалец, и мы ели так много шкварок, что животы чуть не лопались. Тебе сшили новый лапсердак. Ой, посмотри-ка, до чего я разболталась. В десятом доме не было так плохо. А здесь один раз хулиганы бросили такой большой камень, что пробили голову девочке. А еще парень затащил девушку в подвал. Она кричала и звала на помощь, но в нашем доме, если кто кричит, и не подумают узнать, что случилось. Мама всегда говорит: "Не связывайся". Здесь если поможешь кому, тебе еще и попадет. Он сделал, ты сам знаешь что, с этой девушкой.
— И его не арестовали?
— Пришел полицейский и записал в книжку, и больше ничего. Этот парень — Пейсах его звали — уже убежал. Они убегают, а полицейский забывает, что там написано. Иногда полицейского нарочно посылают в другой дом или на другую улицу. Когда пришли немцы, всех воров и хулиганов посадили в тюрьму. А потом их всех опять выпустили. Думали, будет лучше под поляками, но все они дают взятку, и все. Ты даешь злотый полицейскому, и он стирает все, что записал.
3
Мы вышли пройтись. Шоша взяла меня за руку, ее маленькие пальчики ласково сжимали мою ладонь, каждый на свой собственный манер. Тепло растекалось по телу, по спине ползли мурашки. Я едва удерживался от желания поцеловать ее прямо на улице. Мы останавливались перед каждой лавкой. Ашер-молочник еще был жив. Только поседела его борода. Этот человек каждый день ездил на лошади к железнодорожной станции за бидонами с молоком. Это был славный, отзывчивый человек, добрый друг моего отца. Когда мы уезжали из Варшавы, отец оставался должен ему двадцать пять рублей. Отец зашел попрощаться и извинился за этот долг, но Ашер достал из кошелька еще пятьдесят марок и дал отцу.
Я намеревался сидеть дома и отделывать пьесу. Вместо этого мы с Шошей гуляли. Через темную подворотню мы прошли во двор дома № 12. Мне хотелось разыскать своего однокашника Мотла, сына Бериша. Шоша не знала его — он принадлежал к более позднему периоду моей жизни. Я прошел мимо Радзиминской и Новоминской молелен на этом дворе. Уже читали послеполуденную молитву, Минху. Мне хотелось на минуту оставить Шошу во дворе и заглянуть внутрь: посмотреть, кто из хасидов, кого я знал когда-то, еще жив. Но она боялась остаться одна в чужом дворе. Она еще не забыла старые сказки о сводниках, которые крадут девушек, запихивают в повозку прямо средь бела дня и увозят, чтобы продать в белое рабство в Буэнос-Айрес. Я же не смел привести девушку в хасидскую молельню, когда община молится. Только в праздник Симхес-Тойре девушкам позволялось находиться там во время богослужения, да еще если родственник был при смерти и семья собиралась вместе для молитвы перед кивотом.
Фонарщик ходил от одного столба к другому и зажигал газовые фонари. Бледный желтоватый свет падал на толпу. Люди кричали, толкались, отпихивали друг друга. Громко смеялись девушки. В каждой подворотне уличные проститутки зазывали мужчин.
Я не нашел моего друга Мотла. Поднявшись по темной лестнице, я постучал в дверь. Тут жил отец Мотла со своей второй женой. Никто не отозвался. Шошу пробирала дрожь. Мы стали спускаться. Остановившись на лестничной площадке, я поцеловал Шошу, прижал ее к себе, просунул руку под блузку и дотронулся до ее маленьких грудей. Она затрепетала.
— Нет, нет, нет.
— Шошеле, когда любишь, это можно.
— Да, но…
— Я хочу, чтоб ты была моей!
— Это правда?
— Я люблю тебя.
— Я такая маленькая. И не умею писать.
— Не нужно мне твоего писания.
— Ареле, люди будут смеяться над тобой.
— Я тосковал по тебе все эти долгие годы.
— О, Ареле, это правда?
— Да. Когда я увидал тебя, то понял, что по-настоящему никого не любил до сих пор.
— А у тебя было много девушек?
— Не очень, но с некоторыми я спал.
Казалось, Шоша обдумывает это.
— А с этой актрисой из Америки у тебя что-нибудь было?
— Да.
— Когда? До того, как ты пришел ко мне?
Мне следовало сказать «да». Вместо этого я услышал, как я говорю: "Я спал с ней той ночью, после нашей встречи". Я тут же пожалел о своих словах, но признаваться и хвастаться вошло у меня в привычку. Быть может, я научился этому у Файтельзона или в Писательском клубе. Я теряю ее, подумал я. Шоша попыталась отодвинуться от меня, но я держал ее крепко. Я чувствовал себя как игрок, который поставил все, что имеет, и ему уже нечего терять. Было слышно, как стучит в груди у Шоши сердечко.
— Зачем ты сделал это? Ты ее любишь?
— Нет, Шошеле. Я могу делать это и без любви.
— Это те так делают. Ты знаешь кто.
— Шлюхи и коты. Все к этому идет, но я еще способен любить тебя.
— А другие у тебя были?
— Случалось. Не хочу тебе лгать.
— Нет, Ареле. Тебе не нужно обманывать меня. Я люблю тебя, какой ты есть. Только не говори мамеле. Она подымет шум и все испортит.
Я ожидал, что Шоша будет расспрашивать о подробностях моей связи с Бетти, и был готов рассказать ей все. Не собирался я скрывать, что спал и с Теклой, хотя у нее жених в армии и я пишу ему письма под ее диктовку. Но Шоша, видимо, уже позабыла, что я ей рассказал, или просто перестала думать об этом, считая это маловажным. Может быть, у нее прирожденный инстинкт соучастия, о котором говорил Файтельзон? Мы отправились дальше и вышли на Мировскую. Овощные лавки уже закрылись, на тротуарах валялись пучки соломы, обломки деревянных ящиков, клочки папиросной бумаги, в которую обычно заворачивают апельсины. Рабочие поливали из шланга кафельные плиты. Торговцы и покупатели уже почти разошлись, но было слышно, как они пререкаются напоследок. В мое время здесь в огромных чанах держали некошерную рыбу, без чешуи и плавников. Здесь же продавали раков и лягушек, которых едят гои. Резкий электрический свет освещал рынок даже ночью. Обняв Шошу за плечи, я увлек ее в нишу:
— Шошеле, хочешь быть моей?
— О, Ареле, ты еще спрашиваешь!
— Ты будешь спать со мной?
— С тобой — да.
— Тебя целовали когда-нибудь?
— Никогда. Один нахал попытался на улице, но я убежала от него. Он бросил в меня полено.
Неожиданно мне захотелось порисоваться перед Шошей, пустить пыль в глаза, потратить на нее деньги.
— Шоша, ты только что говорила, что сделаешь все, что я ни попрошу.
— Да. Сделаю.
— Я повезу тебя в Саксонский сад. Мне хочется прокатить тебя на дрожках.
— Саксонский сад? Но туда евреев не пускают.
Я понял, о чем она говорит — когда здесь была Россия, городовой у ворот не впускал в сад евреев в длинных лапсердаках и евреек в париках и чепцах. Но поляки отменили этот запрет. К тому же на мне было европейское платье. Я уверил Шошу, что нам можно ходить везде, где только захотим.
— Но зачем брать дрожки? — возразила Шоша. — Мы можем поехать на одиннадцатом номере. Ты знаешь, что это такое?
— Знаю. Идти пешком.
— Стыдно попусту тратить деньги. Мамеле говорит: "Дорог каждый грош". Ты потратишь злотый на дрожки, а сколько мы покатаемся? Может быть, полчаса. Но если у тебя куча денег, тогда другое дело.
— Ты когда-нибудь каталась на дрожках?
— Ни разу.
— Сегодня ты поедешь на дрожках со мной. У меня полные карманы денег. Я тебе говорил, что пишу пьесу — пьесу для театра, и мне уже дали три сотни долларов. Я потратил сотню и еще двадцать, но сто восемьдесят у меня осталось. А доллар — это девять злотых.
— Не говори так громко. Тебя могут ограбить. Раз пытались ограбить какого-то деревенского, он стал отбиваться, и ему всадили нож в спину.
Мы прошли по Мировской как раз до Желязной Брамы. С одной стороны здесь находился Первый рынок, а с другой — длинный ряд низеньких будочек, где холодные сапожники продавали башмаки, туфли, даже обувь на высоких каблуках, протезы для одноногих. Все они были заперты на ночь.