«Да, это зловещая роскошь, под нею что-то притаилось», — подумала Жанна. И она ответила: — Я же знаю, что со мной хитрят и хотят меня обмануть.
— Это бы еще ничего! Уезжайте отсюда, мадам, и как можно скорее! — выкрикнула, вернее, взвизгнула, Марго, — в ней говорило уже не величие души, как ей того хотелось, а лишь охвативший ее внезапный и нестерпимый ужас. И вдруг беззвучно добавила: — Нас, наверное, никто не слышит? Ну, так берите вашу прелестную девочку и бегите с нею на юг, может быть, еще не поздно! Если вы хотите чего-нибудь добиться, то вам нельзя быть здесь, а, уж вашему сыну — и подавно!
Однако в эту, быть может, честнейшую минуту своей жизни Марго встретила со стороны Жанны только упорство и недоверие. Жанна заранее решила никаким угрозам не поддаваться. Принцессе так и не удалось вызвать на этом стареющем лице тревогу, поэтому она нерешительно потянулась к молодой в надежде, что хоть та ей поможет. Марго оторвала свой взгляд от Жанны и стала смотреть на Екатерину, но ее взгляд по-прежнему предназначался Жанне. Пусть видит, какую тревогу в светлых глазах девочки вызовет Марго силой своих черных глаз. Вот в них мелькнула догадка. А сейчас это ужас!
Однако Жанна продолжала упорствовать в своем нежелании понять принцессу, а когда увидела, что ее дочь побледнела и едва стоит на ногах, окончательно рассердилась.
— Довольно! — твердо заявила она, — Иди и ложись обратно в постель, дитя мое! — И лишь после того, как Екатерина прикрыла за собою дверь и флорентийский ковер перестал шевелиться, Жанна ответила на совет и предостережение принцессы Валуа.
— Поверьте, мадам, я все поняла. Вы хотели вызвать во мне колебания и страх, это вам поручено, конечно, вашей матерью. Ну так вот, расскажите ей, удалось ли вам сокрушить меня! Я же, со своей стороны, могу сообщить вам, что господин адмирал добился от короля всего, чего мы, протестанты, желали. Вам лично незачем принимать какое-либо окончательное решение относительно вашего вероисповедания, пока вы не услышите, что французский двор объявил войну Испании. Но вы об этом услышите! Во всяком случае, мой сын и ваш жених прибудет сюда, только когда наша партия обретет полную силу.
— Ну, разумеется, мадам, — согласилась Марго. Тощая грудь королевы бурно вздымалась, когда она произносила эти горделивые слова. Но сестра Карла Девятого, вернувшись к обычному равнодушию, уже не видела причины ни для тревог совести, ни для порывов благородства. Она уже повторяла про себя, как и в начале беседы: «Да, они опасны! Они очень опасны. Моя мать права, против них надо принимать какие-то решительные меры. Но они сами себя погубят. Античный рок, да и только!» Так рассуждала эта ученая особа.
— Разумеется, мадам, — сказала Марго, — я обдумаю ваши слова. — Глубокий реверанс. — И если окажется, что правы именно вы, тогда и ваша вера, вероятно, станет моею. Надеюсь, господин адмирал привезет сюда принца, моего жениха, чтобы мы встретились здесь все вместе. — Глубокий реверанс, пахнуло мускусом, и мадам Маргарита удалилась.
Когда Жанна открыла дверь в комнату дочери, та посмотрела на нее в упор своими голубыми, широко раскрытыми от ужаса глазами. Жанна подошла к ее кровати, и девочка, обняв мать за шею, прошептала:
— Мне страшно, мама! Мне страшно!
Письма
Потом обе написали в По, Генриху. Писались письма обычно в разных комнатах замка Блуа, и Екатерина тайком совала свое письмо нарочному, с которым отправляла письмо Жанна. Мать давала сыну советы: почаще слушай проповеди, каждый день ходи на молитвенные собрания. Волосы зачесывай кверху, но не так, как носили раньше! Первое впечатление, которое ты должен тут произвести, — это изящество и смелость. Однако сейчас сиди в Беарне, пока я не напишу тебе опять.
А Екатерина сообщала брату: «Мадам подарила мне прелестную собачку, потом угостила меня роскошным обедом. Она очень ласкова ко мне. Ну, а если я теперь скажу тебе, милый братец, что мне все-таки страшно, я отлично знаю, что ты не поймешь меня. Прощаясь, ты наказал мне: «При первом признаке опасности — немедленно гонца!» Признаков опасности я никаких не вижу, а письмо с гонцом все-таки шлю. «Береги ее! — приказал ты мне взглядом при нашем расставании — береги нашу дорогую матушку!» И вот на днях наша дорогая матушка уедет со всем двором в Париж, где у нас столько врагов. Я, конечно, не буду глаз с нее спускать, но как бы мне хотелось, чтобы ты опять был с нами!»
В мае Жанна д’Альбре написала сыну из Парижа, где остановилась в доме принца Конде. Писала она вечером, окно было открыто, лампа мигала под теплым дыханием ветерка.
«Портрет мадам я здесь достала и посылаю тебе. Надеюсь, ты будешь доволен. Кроме наружности мадам, которая действительно очень хороша, мне здесь мало что нравится. Королева Франции обходится со мной по-скотски, твоя Марго, как была, так и осталась паписткой, все мои труды пошли прахом. Одно только доставило мне большую радость: наконец-то я смогла сообщить Елизавете Английской, что твой брак с Марго — дело решенное. Сын мой, не знаю, буду ли я всегда подле тебя, чтобы оберегать от соблазнов этого двора. Не позволяй же совращать себя ни в жизни, ни в вере!»
А сестра, запершись в другой комнате, с трудом выводила: «Спешу скорее сказать тебе два слова о том, что с нами случилось сегодня. Мы ходили по лавкам — мама все покупает к твоей свадьбе. Нынче были у живописца, который делает портреты мадам, и хотели выбрать самый красивый. Вдруг перед лавкой собираются какие-то люди, поднимают крик и шум. Брань становится все более громкой и угрожающей, так что нашей охране приходится в конце концов разгонять толпу. Мама уверяет, что буянили просто парижские лодыри и от этого в Париже никуда не денешься, но я уверена, что шум был поднят из-за твоего брака. Здешний народ не желает его и на каждом шагу заводит ссоры с протестантами. Многие из дворян нашей свиты признались мне в этом, — вернее, я заставила их признаться. Ведь я уж вовсе не такое дитя, как думают. У злой старой королевы целый полк фрейлин, а у фрейлин — всюду друзья, и эти дамы их натравливают на нас, особенно же на господина адмирала, который прибыл сюда с пятьюдесятью всадниками. Мадам Екатерина в ярости, потому что господин адмирал так упорно защищает наше дело. Я не решусь сказать — так неосмотрительно, ибо я только девочка. Обо всем этом приходится писать тебе очень наспех: под окошком верховой ждет, чтобы я бросила ему письмо, да и лампа догорает, а мне нужно к письму еще приложить печать».
Пока Екатерина капала воск на конверт, на носике лампы в последний раз вспыхнул свет, и она погасла. У Жанны лампа продолжала гореть, она писала: «Колиньи настроен решительнее, чем когда-либо, и очень меня утешает. Он требует начать войну во Фландрии, и королева не в силах этому воспротивиться, хотя и уверяет, будто никто нас не поддержит — ни Англия, ни немецкие князья-протестанты. Но она, в конце концов, просто злая старуха, а ее сын, король, боится господина адмирала и поэтому любит его, он зовет его отцом. Когда они опять свиделись, Колиньи опустился перед королем на колени, но в мыслях своих и намерениях он смиренно склонился перед богом, а отнюдь не перед Карлом Девятым, который готов следовать во всем его воле, осыпает его милостями и уже не принимает без него никаких решений. Король подарил господину адмиралу 100000 ливров, чтобы тот восстановил свой замок Шатильон, который сожгли. Там господин адмирал теперь и живет. Король же остался в Блуа из-за своей возлюбленной. Господин адмирал прав: это даст нам возможность воспользоваться подходящей минутой и вырвать власть у мадам Екатерины. Пора настала, сын мой, собирайся в дорогу и выезжай!»
Вот что писала Жанна, и нарочный, беарнский дворянин, спрятал письма в надежное место, чтобы при первых проблесках зари пуститься в путь. По крайней мере, он считал, что у него на груди письмо королевы и письмо ее дочери будут в полной сохранности. Однако не успел он дойти до дома, где жил со своими товарищами, как на него напали пьяные; хотя было темно, он все же разглядел, что это люди из личной охраны французской королевы. Дворянин защищался, однако сильный удар сбил его с ног. Когда он, наконец, поднялся, негодяев и след простыл, а с ними исчезли и доверенные ему письма.
Они незамедлительно оказались в руках Медичи, и она вскрыла их, не коснувшись печатей. И вот, запершись на ключ в своей опочивальне, мадам Екатерина читала о тех планах, которые ее противница и та девочка невольно ей выдавали, и испытывала при этом особое удовольствие. Она испытывала его потому, что раскрытие заговоров обычно вливало в нее новые живительные силы. Каждое наше деяние жизни и людей как бы укрепляло зло в ее собственной природе и в образе мыслей, побуждало к деятельности. Медичи сидела в своем неказистом деревянном кресле и смотрела перед собой в пустоту, а не на письма — она уже знала их наизусть; из шести обычно горевших в ее комнате восковых свечей осталось только две: другие она погасила собственными пальчиками. Жирные желтые складки ее отвисших щек и подбородка были окаймлены бледным сиянием огней, а на верхнюю часть лица падала глубокая тень, в которой ее черные, обычно тусклые глаза горели, точно пылающие угли. И какие бы картины этот взгляд, обращенный внутрь, ни созерцал, — когда она окидывала им комнату, то улавливала только смутно выступавшие из мрака детали росписи стен: там раскрытый в крике рот, тут занесенный нож. А когда сквозняк относил пламя свечи в другую сторону, выступала чувственная улыбка нимфы и протянутая рука.