— Ступай, Авдеев, — сказала Лена.
— Да пусть сидит, — вступилась Наташа.
— А чего он, — заспорила Света.
— Хватит пререкаться, — сказала Лена. — Пусть сидит, если хочет. Только слезь со стола и сядь как следует, — посмотрела она на Борю Авдеева, — и ты, Кореньков, тоже. Вот что, ребята, — продолжала она, обращаясь, впрочем, не к мальчишкам, а к девочкам уже другим, деловым тоном. — Я говорила с Ириной Александровной, она советовалась с директором, и он разрешил поместить фотографию сына Анны Николаевны Полуниной, Павла, на наш стенд фронтовиков, хотя он и не учился в нашей школе. Надо попросить у Анны Николаевны его карточку.
— Не даст она, — с сомнением сказала Света.
— Даст! Даст! — закричал Кореньков.
— Даст! — закричал и Боря Авдеев.
— Не мешай, Авдеев, — сказала Лена и продолжала, обращаясь уже к Коренькову: — Лучше всего фотографию в военной форме.
— У неё нет в военной форме, — сказал Кореньков.
— А ты откуда знаешь? — закричала Света.
— Он знает, — сказала Наташа.
— А ты откуда знаешь, что он знает? — сердито спросила Света.
— А вот знаю, — упрямо проговорила Наташа.
Кореньков и в самом деле многое знал о Павле Полунине. Он знал, что Павлик, ещё когда учился в шестом классе, спрыгнул с крыши сарая и сломал ногу, его отвезли в больницу, наложили гипс. Некоторое время он пролежал в больнице, а потом всё ещё с загипсованной ногой вернулся домой и даже ходил в школу. На больную ногу нельзя было надеть ботинок, и Павлик ходил в школу — одна нога в ботинке, а другая — в папиной калоше. Теперь того сарая не было и в помине, на месте сараев стояли железные гаражи. Впрочем, мальчишки — Кореньков это видел — так же прыгали с крыш гаражей, как во времена, когда рос во дворе Павлик Полунин, прыгали с крыш сараев. И их также ругали за это. Знал Кореньков, что однажды отец Павлика Фёдор Алексеевич за ударную работу получил на заводе премию, и на эту премию Павлику купили велосипед. Велосипедов больше ни у кого не было, и все ребята во дворе по очереди катались на Пашкином велосипеде. И сломали его так, что никто не брался починить. Но Пашка не обижался на ребят. Знал Кореньков, что Павлик любил вишнёвый кисель. Кореньков и сам любил вишнёвый кисель. И когда он среди лета возвращался в Москву из лагеря на три дня между первой и второй сменой, мама всегда к его приезду варила вишнёвый кисель — целую эмалированную кастрюлю. Кореньков ел этот вишнёвый кисель все три дня. Когда мама была дома — из чашки, когда её не было — прямо из кастрюли. Из кастрюли было вкуснее. Знал Кореньков, что Павел Полунин строил корабли, что хотел стать моряком, а погиб в пехоте. И он хорошо представлял себе Павлика мальчишкой, прыгавшим с крыши сарая и катающимся на велосипеде по двору и по Гвардейскому переулку, который тогда ещё не назывался Гвардейским, а как-то по-другому. Юношей-старшеклассником в распахнутой у ворота рубашке с короткими рукавами. И даже представлял его себе в военной форме, хотя такой карточки у Анны Николаевны не было. Не мог он себе представить только одного — да и никогда не думал об этом, — не мог себе представить, что Павлик Полунин, если бы он не погиб, а вернулся с войны, был бы теперь не молодым парнишкой, а уже пожилым человеком, о которых и говорят — ветеран. Для Коренькова, так же как и для Анны Николаевны Полуниной, Павлик навсегда остался молодым. Ничего этого Кореньков, конечно, не говорил. Он даже не думал, что думает об этом. Сказал он только, что у Анны Николаевны нет карточки Павлика в военной форме.
Лена теперь слушала всё, что говорит Кореньков, так, будто это был не Кореньков, а кто-то, кого надо слушать. Она только вздохнула:
— Жаль, что не в форме.
— Можно и без формы, — тоном старшего сказал Кореньков. — На карточке Павлик в рубашке. Это когда он десятый кончал.
— Ну, ладно, пусть будет в рубашке, — опять послушно согласилась Лена.
А ещё знал, помнил и не забывал Кореньков, что свой последний корабль — фрегат «Паллада» Павел Полунин так и не успел спустить на воду. И что он, Кореньков, тоже не отправил фрегат в плавание. Хотел, пытался, но — так уж получилось — сгубил корабль. И теперь это ясно — корабль починить не удастся. Как назло, снесли двухэтажный дом с колоннами возле завода-терема, переселился невесть куда замечательный человек, умеющий мастерить корабли, старичок Иван Иванович с неизвестной фамилией. Даже дядя Фёдор переехал на новую квартиру. Оборвалась последняя ниточка. «Кранты», — как сказал Борька Авдеев.
И вот ведь какая история! Мало ли чего натворил за свою жизнь Кореньков! И всякий раз его ругали и даже наказывали — иногда справедливо, а случалось и не справедливо. Иной раз он огрызался и спорил, иной раз говорил: «Больше не буду!» — хотя сказать «больше не буду» человеку уже не маленькому не так-то просто. Но всякий раз, огрызнувшись или признав свою вину, он быстро забывал о ней. А сейчас его никто не ругал. Ни классный руководитель четвёртого «А» Ирина Александровна, ни мама — они ведь и знать не знали о трагическом происшествии с фрегатом «Паллада». Ни вожатая Лена, ни ребята. Не ругала и сама Анна Николаевна. Казалось, она примирилась с тем, что у неё в комнате на этажерке на месте замечательного фрегата Павлика стоит неуклюжий кораблик Коренькова. И этот собственный кореньковский кораблик, казалось, смотрел на него с молчаливым укором. И чувство вины не покидало Коренькова. Он не понимал, не осознавал, что его мучает совесть.
Что же это такое — человеческая совесть?
Есть такая большая толстенная книга учёного Владимира Даля, собиравшего не почтовые марки, не значки, не открытки, а обыкновенные русские слова, которыми мы разговариваем. Она называется «Толковый словарь». Назван словарь толковым, как объяснял сам Владимир Даль, потому что он толкует, то есть объясняет значение слов. Так вот, в «Толковом словаре» сказано, что СОВЕСТЬ — это нравственное сознание, нравственное чутье или чувство в человеке, внутреннее сознание добра и зла, тайник души, в котором отзывается одобрение или осуждение каждого поступка. Способность распознавать качество поступка, чувство, побуждающее к истине и добру.
И ученика четвёртого класса «А», вовсе не отличника, а самого обыкновенного мальчишку по фамилии Кореньков мучила совесть — чувство, побуждающее к истине и добру.
Выяснив все вопросы относительно фотографии Павла Полунина, Лена отпустила ребят. Они вышли из школы, прошли по двору. За школьными воротами Света Мурзина сказала: «Чао!» — и свернула к своему дому. А они втроём — Наташа Бочкарёва, Боря Авдеев и Кореньков пошли по улице дальше. Собственно говоря, Коренькову с Авдеевым тоже надо было уже свернуть в переулок, но им не хотелось расставаться, и они продолжали идти с Наташей.
Борька Авдеев рассказывал какую-то завиральную историю, как он прошлым летом ходил с отцом на охоту и даже стрелял из охотничьего ружья. «Бабах — и наповал!» — кричал он, изображая, будто держит в руках ружьё. Ему мешала сползающая с плеча сумка с книгами, но Борис не обращал на это внимания. «Бабах — и снова наповал!» Коренькову было ясно и понятно, что Борька врёт, но он не спорил, шагал молча. А Наташа вдруг остановилась и сказала:
— Знаете что? Давайте обойдём квартиры!
— Какие квартиры? — не понял Кореньков.
— В сиреневом доме. Будем заходить и спрашивать, не живёт ли Иван Иванович. А вдруг найдём его?
— Да ты что! Там целый месяц ходить! — возразил Борис Авдеев. Но Наташа Бочкарёва, тихая девочка Наташа, упрямо сказала:
— Месяц так месяц. Надо идти!
Анна Николаевна вышла на кухню подогреть обед. Нины не было — то ли сидела в своей комнате и всё ещё переживала ссору с Сашей, то ли ушла на работу. Анна Николаевна остановилась, посмотрела на пустое место, где столько лет стоял её столик, а в последние годы кухонный шкафчик Валентины, и ей стало грустно. Не то, чтобы она жалела о Валентине — чего о ней жалеть, меньше крику и свары. Федя? Да, конечно, мальчик Федюшка, уже не первой молодости мужчина по имени Фёдор — это кусок её жизни. Но за него, за Фёдора, можно только порадоваться. Получил квартиру. Отдельную. Теперь все хотят — отдельную. Так, наверное, и должно быть. На зияющее пустотой место возле окошка можно обратно поставить её столик. Ещё на днях Нина так и сказала: «Вот уедет Валентина, мы с Сашей ваш столик поставим к окошку. Там удобней, чем у дверей. А вы тут, в этой квартире, столько лет». А ей зачем? У дверей так у дверей. Много ли ей надо? Были бы рядом люди!
А они уходили. Одни — из жизни. Как её муж, Фёдор Алексеевич, как её сын, Павел. Как сосед и друг Ивантеев. Как родители Фёдора. Другие просто уезжали или отходили, занятые своей жизнью, своими делами, своими детьми, а потом детьми своих детей. А она оставалась одна. Одна — без мужа, без сына, без его так и не родившихся детей. Впрочем, одна ли? Ведь скоро должны явиться дети. Пусть не её, но всё равно они придут к ней. Шумный, непоседливый, лохматый мальчишка, чей кораблик стоит на этажерке Павлика, а с ним — как когда — иной раз высокий, говорливый, бестолково размахивающий руками, или маленький, худенький, с альбомом, который рисовал собаку, или тихая девочка в школьном коричневом платье. Они будут играть с собакой, баловаться, хохотать. Если они заявятся прямо из школы, она поставит на стол тарелки, нальёт им супу и будет смотреть, как они едят.