Но тут как раз танк как шарахнет из пушки. И хотя небольшая, короткоствольная пушчонка торчала из него, словно перекошенный ящик уродливой башни, а шандарахнуло громоподобно. Тут же, гад, заработал вовсю и пулеметами. От своего собственного орудийного выстрела танк вздрогнул. Запнулся даже, казалось, на миг. Замедлил свой бег. Самый раз бы вжарить ему в левый борт. Самый раз! Но сердце у Вани в пятки ушло. Да и глупо, если оси не сверены. "Только выдам себя,-- опалило его.-- И он тогда как врежет по мне, по нас, по орудию нашему. Одно только мокрое место останется".
-- Стреляй!-- услышал Ваня опять из кустов рокочущий угрозливый бас.-Чего не стреляешь? Стреляй же, стреляй! Мать твою!..
Кто-то еще его поддержал. И Пацан заорал:
-- Ваня! Уходит, уходит!
-- Не надо!-- потребовал снова противный простуженный хрип.-- Не видишь -он мимо! Не наш он! И пусть себе... Мать его!..
И пошло, кто за что: один -- не надо! Другие -- стреляй!
Немного до левого края просвета в кустах танку осталось. Дальше -hqwegmer за ними, не видно станет его. И нельзя уже будет стрелять.
И как ни напряжен, как ни занят был всем этим и Игорь Герасимович, а искрой, короткой язвительной вспышкой сверкнуло вдруг в его голове... Вспомнился ему анекдот. Лишь сутью своей, без всяких подробностей. Одна лишь голая пошлая суть. О том, можно ли с успехом овладеть женщиной на площади, у толпы, у всех на виду? Выходило, что нет: слишком много будет советчиков и каждый -- свое... И не выйдет из такой любви ничего. Ничего! И так эта внезапная память, этот скабрезный чудовищный анекдот опалил вдруг его, об нажил вдруг всю уродливость, вздорность того, что творилось вокруг, всю корысть и низменность тех, кто "Не надо!" кричал. Да и его, командира, его собственную неприглядную роль обнажил, что он невольно вдруг выкрикнул:
-- По танку!-- и, совершенно не интересуясь, готов ли наводчик уже, поймал ли снова ползучего фашистского гада в прицел, ничем (сам не обучен, не знает) ему не умея помочь -- ни упреждения, ни высоты, ни продольных делений каких не зная назвать, не помня ничего об осях, поспешно, остервенело добавил: -- Огонь!
И Ваня, так и не выбрав единственно верного в данном случае упреждения, не установив как следует крест, сомневаясь, не веря в надежность, в точность орудия, в то, что оно попадет, что вообще надо стрелять, слепо, отчаянно, до слез жалея себя, нажал на рычаг.
Пушка ударила еще громоподобней, оглушительней, резче, чем из танка. И уж совсем несравнимо с "сорока-пяткой" нашей, вчера. Еще безжалостней оглушила, хлестнула его по ушам. И, хотя и была массивней и тяжелей, чем своя, подпрыгнула еще проворней и выше. Снаряд у нее был намного сильней. Угодил бы в танк, весь борт бы, наверное, разворотил. Но не попал. Да и странно было бы, если б попал. Улетел черт знает куда. А танк уже нырнул за кусты. Ударил снова из пушки. Еще раз, еще... Застрочил еще яростней из пулеметов. И там, на наших, слева позициях, куда он уже, наверное, вломился, стали рваться гранаты, крики послышались, ругань и стоны. Кого-то он уже там, похоже, утюжил, давил...
И когда оттуда же, справа, из-за кустов показалось еще несколько танков, а за ними что-то еще... Вроде с колесами... Но нет, не машина, а чтото другое... Тоже, похоже, в броне... Колеса лишь впереди, а сзади, под кузовом, короткие, невысокие гусеницы... Когда Ваня все это увидел, он не слушал уже никого. Да и не слышал. Да и в себе самом уже ничего, кроме стыда и отвращения к себе, кроме презрения к себе, не ощущал. А вместе с ними и первых уже проблесков пробуждавшихся от бессилия и отчаяния гнева и ненависти. И выбрав... Уже холодней, осознанней, злей... Выбрав ближайший из танков... И самый задний... Задний самый... Отставший, шедший как будто чутьчуть от рощицы, от него, под углом, подставляя орудию хвост... Выбрав, стал ловить его в крест. Теперь почти сразу поймал. И только навел, как танк, будто нарочно, круто левее стал забирать. Крест тотчас с него соскользнул.
"Ах!"-- задохнулся в отчаянии на мгновение
Но танк, к счастью, снова забрал круто вправо, снова все больше и больше подставляя Ване свой куцый закоптившийся зад. И это было что надо. Это было прекрасно! И броня здесь слабей, и целиться легче, когда танк идет от тебя. И если что... Если промажешь... Пока развернется, найдет твою пушку, можно успеть выцелить вновь, выстрелить по нему еще раз. И, подержав, подержав еще для надежности крестик, как и прежде, но не на корпус впереди буревшего на зелени гада, а на левом крайнем срезе его и чуть-чуть опустив красную продольную нить пониже уровня башни, глотнул во все легкие воздух. На мгновение застыл. Рот не закрыл. Позабыл. И, как в омут башкой, нажал на рычаг.
И то, что увидел... Что увидели все... Все, все! А главное, он. Он, Ваня! Сам увидел! Своими глазами! Было сейчас для него важнее всего. Возможно, самое важное, самое главное в жизни. Ничего важнее, значительнее в жизни его не было еще никогда, ничего. И убьют ли нынче его... Убьют или нет. Чудом, может, останется жить... И сколько бы впредь после этого, может, достанется еще Ване прожить, ничего важнее не будет уже у mecn. Нет, не будет! Никогда! Ничего!
Танк запылал. Задымился -- желтым, сизым сперва, потом черным, жирным, густым дымом. И объялся весь языкатым пляшущим пламенем. А потом его разнесло. Взрывом. Из самой утробы -- всего, что только могло там взорваться: бензина и масла, тола и пороха. Разнесло на куски!
И если бы не Голоколосский, Ваня так бы на первый свой танк и смотрел -ликующе, завороженно, не отрываясь. Вечность бы смотрел на него! На дело рук своих, сердца, души. Клеточки каждой своей. На свою, возможно, судьбу!
Но, как и давеча, когда немцы на весь передок закрутили пластинку и "курсант" и узбек кричали ему из воронки, выводили Ваню из забытья, так теперь кричал ему инженер:
-- Да кончай! Хватит, хватит! Ты что, обалдел? -- Наконец как дернет за руку его.-- Скорее, скорее! Пока они нас... Вон, вон, повернул!-- И невольно пригнулся глубже за щит. Как будто он, пусть даже двойной, даже их же -немецкий мог его от фашистской болванки, фашистской фугаски прикрыть.
Ваня не знал немецкие танки (впрочем, как не знал он и наши). Слышал только: "тэ-два", "тэ-три", "тэ-четыре"... И тот, что горел, был, наверное, "тэшкой". Да и тот, наверное, что на них повернул,-- угловатый, высокий, башня со скошенным куцым затылком; бурый, полосато окрашенный весь; кресты -белое в черных штришках-уголках -- по бокам. Этот, правда, сперва несся вдоль рощицы значительно дальше подбитого и чуть-чуть забирая правей. А тут как крутанет тупым своим рылом на них, на орудие, на расчет и пошел, пошел стальной грудью к темневшим на голом поле кустам. Чего-то ища уже там. Пушку, конечно... Чего же еще? Что стреляла оттуда, что уже напарника его подпалила. Найдет -- и как плюнет по ней из своей утробы раскаленным металлом.
Но Ваня верил уже. Верил пушке чужой. Что надежна она... Что она -молодцом. Что оси в ней сверены и сведены. Что лучше -- не надо! И пальцы, штурвалы теперь были Ване послушны. Чудесным казался и чужой незнакомый прицел. И бронебойные чужие снаряды. И Ваня вертел, вертел... Кто быстрей: он или танк... Вот он -- весь на виду. Перед ним. А его, Ваню, их пушку ему еще не видать. Их в кустах еще надо найти. А Ваня уже посадил танк на крест. И снаряд в каморе уже. Слышал, как клацнул. Молодчина Пацан, моментально поднес, а инженер загнал его сразу в патронник. И все ждут теперь. Ждут, когда Ваня нажмет на рычаг. И Ваня нажал...
...Снаряды и мины больше вокруг не рвались. Огонь немцы перенесли в глубь нашей обороны. А здесь, где еще недавно все рвалось и было затянуто дымом и пылью, стало светлее и тише. И видно было, как за прошедшими мимо танками и поравнявшимися с зарослями какими-то колесногусеничными машинами уже шли в полный рост пешие немцы -- в черном все, в касках, с автоматами на груди. Иные пытались бежать. Спотыкались. Падали. Поднимались опять. И упрямо шли дальше. И при этом стреляли уже и что-то орали. Ване даже показалось, что не просто орали, а пели.
"Неужто пьяные?"-- показалось ему. И эта догадка слегка даже отрезвила его самого и почему-то еще больше придала ему сил. Были немцы и в машинах. Из-за брони торчали их головы в касках. И иные уже стали выпрыгивать.
И чувствуя себя теперь, после двух уничтоженных танков, сильным, уверенным, самым важным, значительным здесь -- у трофейного чужого орудия, Ваня стал ждать, что прикажет ему инженер. По всему чувствовалось, что он, Ваня, теперь здесь всех важней, он командир. И чуть визгливо, запальчиво крикнул:
-- Бронебойным!
Пацан был в восторге. То озорное, что всегда так и рвалось из него, постоянно бродило в нем бесом, сейчас вовсю разошлось.
-- Есть бронебойным!-- отозвался лихо, весело И ринулся к ящикам со снарядами. Вырвал один. И уже нес назад. Что-то задорно крича, передал инженеру.
И Голоколосский... Вот уж не ждал не гадал... Юнец, сосунок, молоко на губах... А вот же... Это же надо! Повернулось-то как!
А тут еще забухали "пэтээры"-- и слева, и справа. Во всю начала по фашистам и пехота наша смалить -- из винтовок, из автоматов. И пулеметы за дело взялись. Стали рваться повсюду гранаты.