Читатель поймет, с каким удовольствием я на ходу прочел тестю лекцию об известных мне крепящих и слабительныхснадобьях: наконец-то я знаю то, чего здешние медики не знают! И пусть мое знание идет от немощной европейской медицины для больных, а вот пригодилось. Я сообщал ему о свойствах дубовой коры (дубы обильно растут на острове) и дубильных препаратов, об остро-кислых крепящих смесях, о зверобое, чернике и иных ягодах. Затем, перейдя на слабительные, рассказал о действии глауберовой соли и сернокислой магнезии, о самом популярном на кораблях слабительном средстве – морской соли; не забыл о касторовом и миндальном масле, об отварах ревеня, крушины... Имельдинслушал с большим вниманием, задавал уточняющие вопросы.
И только когда мывошли в ночной город, я вспомнил:
– Послушай, но почему так оскорбилась эта «мадам Орион»? Я ведь только и хотел узнать, как она наблюдала неразличимые глазом детали созвездия. И ты ее поддержал, вспомнил Агату... при чем здесь она!
– То есть как «при чем»?! – тесть остановился.– Как это – «при чем»?! Постой...– голос его упал,– значит, вы с Аганитой еще не...?
– Что мы «не»? – я тоже остановился.– Мы не «не», мы да. У тебя вон внук растет, Майкл.
– Да это-то я заметил. Значит, вы еще не... Ну, конечно, откуда тебе знать! А она постеснялась. И я поделикатничал, дурак старый, не спросил, как у вас с этим, не хотел вмешиваться... Значит, и каталог вы еще не начали? Какая же цена тому внуку!.. Ой-ой-ой! – Имельдина не было видно, но, судя по голосу, он взялся за голову.– Бедная моя девочка!
– Почему бедная? Во что вмешиваться? Какой каталог? Что мы «не», можешь ты объяснить!
– Что теперь объяснять!.. Как, по-твоему, для чего в вашем мезонине раздвижная поворотная крыша?
– Для прохлады,– уверенно сказал я.– Мы пользуемся.
– Идиот,– так же уверенно произнес тесть.– За кого я отдал свою дочь! Бедная Аганита! – Было похоже на то, что он снова схватился за голову.
– Послушай, не мог бы ты более внятно выразить...
– Сейчас нет, это возможно только на внутреннем тикитанто. Отложим до утра. Но имей в виду, Барбарите ни звука: испепелит.
И по интонациям я понял, что это не иносказание. Испепелит.
Предмет, который объяснил мне – и преимущественно не словами – следующим утром Имельдин, когда мы уединились в роще тиквой, действительно оказался столь тонким и деликатным, что я не уверен, сумею ли передать все это читателю. Для многого и слов не подберешь.
Собственно, упрощенно дело можно изложить двумя словами: семейная астрономия. Вроде той же семейной охоты, только не при солнце, а ночью, не выходя из дому, и объект – не утки, в звезды. Или планеты. И зеркала не нужны. Интересные наблюдения заносят в семейный звездный каталог, каковой и является хранимой супругами до старости реликвией.
...Неправильно мой тесть обозвал меня идиотом, несправедливо. Дело не в тупости, не в непонимании – в неприятии. Хорошо: «печки» для приготовления пищи, «охотничьи лучевые ружья», даже «лучевые батареи», уничтожившие на моих глазах корабль... ладно: видеосвязь, ЗД-видение. Но чтобы этим пользоваться для такого дела – вы меня простите! Вот это ханжеское неприятие и порождало нежелание понять.
Да и то сказать: одно дело – сфокусировать в жгучее пятнышко яркий свет солнца или даже передавать изображения достаточно крупных наземных объектов, но совсем другое – отчетливое наблюдение бесконечно далеких, посылающих сюда мизерные лучики звезд. Я знал, насколько это сложно.
И здесь все было очень непросто. В отличие от охоты, кухни и видеотрепа это оказывалось возможным при таком слитном настрое тел и духа двоих, которое бывает только в счастливой любви – и именно в начале ее, в самом трепете, еще до привыкания. Это – а не действие, в общем-то довольно сходное у всех божьих тварей,– и считается на острове вершиной интимной любви: единение троих – Он, Она и Вселенная. Или единение существа «Он – Она» со Вселенной, как угодно.
Спрашивать же о таком, как я в лоб спросил ту Мартенситу фон Флик, было даже более неприлично, чем поинтересоваться у нашей как она провела ночь с мужем.
Оказывается, мы с Агатой жили все это время в обсерватории любви. Я вспомнил: когда ночами я раздвигал крышу и блеск звезд входил в комнату, Агата поднималась с постели, взбиралась на бамбуковый помост (он уходил под самый потолок, довольно красивый, с изгибами и переплетениями прутьев, двумя кругами как раз над нашим изголовьем; я считал его декоративным), ложилась там и спрашивала замирающим голосом:
– Ты хочешь? Ты уже хочешь, да? Что?..
– Конечно, хочу,– ответствовал я.– Иди-ка сюда! Как жарко стало моему лицу, когда в роще и вспомнил об этом! Имельдин даже сказал: «Ого!» Действительно, бедная девочка: она пыталась возвысить меня до человека, а я все возвращал ее в самки. Я думал, что это нужно ей, она думала, что это нужно мне,– и оба чувствовали себя обманутыми. На самом деле нам нужно было что-то куда более близкое к поэзии; и она знала что. А я-то считал себя заправским тикитаком, все понимающим в их жизни!
И получилось, что время упущено. Теперь я для Агаты на втором месте. На первом – Майкл, наш чудесный прозрачный Майкл, которого я до сих пор боялся взять на руки, его рев казался мне более реальным, чем он сам. По утрам я провожал их в тиквойевый Сквер Молодых Мам, где Агата и ее товарки рассматривали на просвет своих младенцев, сравнивали, успокаивали, заботились, обменивались впечатлениями, кормили и затем предавались занятию, недоступному для мамаш непрозрачных детей: смотрели, как глоточки пищи проходят по пищеводику их кровиночек, попадают в желудочек, обволакиваются секретами из железочек, следуют все дальше, дальше... и все в порядке. Мысли и чувства моей жены целиком заняты отпрыском; после родов она более не взбиралась на помост.
А далее и вовсе – пойдут хлопоты по хозяйству, кухня (с приготовлением пищи своими «линзами»)... тогда будет не до звезд.
– Как же мне быть? – спросил я тестя.
– Ну, постарайся с ней поласковей, понежнее.
– Да я и так...
– Нет, ты по другому постарайся, иначе... Знаешь что,– Имельдина осенило,– напиши-ка ей стихи. Женщины это любят.
– Стихи?!
Не было для меня предмета более отдаленного. Еще в школе учителя установили мою явную неспособность к гуманитарным наукам как к прозе, так и к поэзии. Из всей английской поэзии я помнил только застольную песенку «Наш Джонни – хороший парень». Но похоже, что иного выхода не было.
– Хорошо, я попробую.
Я удалился в глубь рощи, сел там у ручья, глядел на движение светлых струй (слышал, что это помогает). Потом бродил около моря, любовался накатом зеленых волн на берег, синью небес, слушал шум прибоя и пропитывался его ритмом. К вечеру вернулся домой, показал тестю результат:
Агата – хорошая дама.Агата – дама что надо.Агата – отличная дама.Агата лучше всех!
Имельдину стихи не понравились: во-первых, коротки, во-вторых, в тикитакской поэзии полагается подробно воспевать все прелести любимой, от и до. Он дал мне «козу» – стихи, которые сочинил в свое время для Барбариты, для юной, стройной и прелестной Барбариты. Если по мне, так они были, пожалуй, излишне вычурны, отдавали трансцендентностью и импрессионистическим натурализмом; но ему видней.
Разумеется, я но передрал вирши, как неуспевающий студент, творчески доработал их, внес свои чувства и мысли. Получилось вот что:
О Аганита, славная в женах!Твои груди-линзы насквозь прожгли мое сердце,Пронзили его, как стрелой,И привязали к себе.О Аганита, славная в любви, -Чей позвоночник извивается от ласк,как ползущая змея,Чье тело пахнет, как свежий мед,Чьи кости солнечно желты, как мед,А объятья сладки, как тот же мед!О Аганита, славная душой,—Чье дыхание чисто и нежно, как утренний бриз,А легкие подобны ушам сердитого слона,Чьи глаза одинаково светят мне и днем, и ночью,А кишечник подобен священному удаву,поглотившему жертвенного кролика.О Аганита, славная жена!
(Читателю стоит помнить, что любые стихи много утрачивают при переводе; на тикитанто они звучат более складно и с рифмами).
– Ну, это куда ни шло! – снисходительно молвил тесть.– Давай, действуй, ни пуха ни пера!
...Но любопытно, что более всего понравились Агате именно мои первые стихи. Эти тоже, но те ее просто пленили, она их сразу выучила наизусть. В них, возможно, и меньше поэтического мастерства, сказала она, но зато слышно подлинное чувство. А что может быть важнее чувства как в поэзии, так и в любви!
Читатель желает знать, что было дальше? Здорово было. Да, все по известной оптической схеме: муж – окуляр, жена – объектив с меняющейся настройкой. Но окуляр был любим, обласкан, им гордились, к нему относились чуть иронически-снисходительно, но в то же время и побаивались. А объектив... это был лучший объектив на свете, заслуживающий и не таких стихов, и не такой любви. И, может быть, даже не такого окуляра, как я. И мы были едины: я, она и Вселенная.