— Здесь действительно очень глубоко, — сказал Джон, — это ложная гробница, она высечена перед настоящей, чтобы обмануть грабителей. Однако тут снова все засыпано. Необходимо провести расчистку и внимательно осмотреть все.
Я торопливо пересекла комнату, от души надеясь, что Джон не вздумает заняться этим сейчас.
Дальше коридор внезапно расширился и перешел в очень большое помещение. Это и был погребальный зал. Пустой, осыпающийся, жалкий. Большой столб служил дополнительной опорой потолку. Слева на стене мы заметили несколько сильно поврежденных росписей. Джон сказал, что скала была рыхлой и ее сначала штукатурили, а потом уже наносили роспись, — вот почему она так плохо сохранилась. Но нам все же удалось различить фигуры Эхнатона, Нефертити и принцесс. Преклонив колена, они воздавали хвалу солнцу. Его благодатные лучи касались протянутых в молитве рук.
Мы двигались почти бесшумно в этом странном месте. Позднее мне довелось побывать в знаменитых гробницах в Фивах: я видела блестящие, красочные, прекрасно сохранившиеся рельефы, высеченные в прочной скале; коридоры с отточенными углами; профессиональных гидов; электрическое освещение; туристов в темных очках, снующих туда и обратно. И все же именно эта невзрачная, разваливающаяся гробница Эхнатона, в которой побывала лишь небольшая горсточка людей с того дня, когда рабы с трудом водворили сюда саркофаг, особенно запечатлелось в моей памяти. Эта одинокая могила так живо напоминала всю историю жизни фараона. Непохожий ни телом, ни душой на своих ближних, он при жизни держался обособленно от них, восстал против косных традиций, а после смерти покоился в одиночестве, вдали от близких и народа, преследуемый ненавистью фиванских фанатиков, которые надругались над телом и сожгли его.
Когда мы вышли из погребального зала, я подумала о плакальщиках, возвратившихся назад, к солнечному свету, и о тех, кто ждал у выхода, чтобы опечатать внутреннюю дверь. Выполнив свою печальную миссию, они медленно поднялись по ступенькам, как это делаем мы сейчас, захватив веревки, катки и ломы, а затем стали закрывать наружный вход. Только поздно вечером они закончили работу. Их приглушенные голоса и звуки шагов затихали по мере того, как рабочие углублялись в долину. И вот все смолкло, наступила полная тишина. Только в самом сердце Восточной скалы осталась окутанная леденящей пеленой забвения неподвижная фигура, суровая, всеми заброшенная, одинокая.
Возможно, рабочие говорили друг другу шепотом: «Что-то произойдет теперь? Вернется ли обратно из Фив молодой фараон? Говорят, он уже в пути. Ну что ж, если так, мальчик (да хранит его Бог!), возможно, будет здесь, и, значит, у его трона будет снова стоять Она. Как странно, что можно опять, не опасаясь, говорить о Ней…»
Над лестницей, слева в стене чернело отверстие: здесь был похоронен еще кто-то. Тень тяжелой утраты омрачила счастье царской семьи в радостные дни согласия: умерла вторая дочь, принцесса Макетатон. Мы вошли в комнаты, где была погребена принцесса. В последней из трех усыпальниц, по всей вероятности, когда-то находился саркофаг. От него не осталось и следа, но украшенные росписями стены рассказывали простую, по-своему неповторимую историю о тяжелой утрате и скорби семьи. Вот родители, у маленького катафалка, оплакивают свою дочь, вместо шести с ними всего лишь пять дочерей, и младшую держит на руках кормилица. Затем перед нами мумия, нарисованная около балдахина, и, наконец, под ним.
Нефертити. Верхняя часть статуи из известняка. Берлинский музей
И вот мы наверху. Небо над устремленными ввысь скалами показалось нам в эту минуту удивительно синим, и лучи солнца приятно обогрели застывшие тела и души.
Я не знала, о чем думали остальные, когда, поев и отдохнув, мы двинулись в обратный путь. Говорили мало. Возможно, им тоже казалось, что нас сопровождают тени тех, кто присутствовал на похоронах Эхнатона и шел обратно этой же дорогой в те далекие годы. Раскаленная, иссушенная солнцем долина, вероятно, выглядела точно так же.
К вечеру, обогнув последний отрог скалы, мы вновь очутились в знакомом нам мире. Только освещение стало другим. Далеко, по ту сторону равнины, лежал город, уже подернутый вечерней дымкой. Мое отношение к нему изменилось. Я никогда больше не смогу смотреть на него глазами равнодушного наблюдателя. Я буду думать о нависших над ним мрачных тенях, сожалеть о том, что борьба против косных традиций была обречена на неудачу. Блуждая по сонным, залитым солнцем улицам и домам города, откапывая восхитительные предметы, я буду постоянно помнить о темной расщелине и тяжелой зыбкой дороге, ведущей к одинокой, оскверненной могиле «грешника».
Глава десятая
Погода менялась. Наступил январь. Настоящий хамсин приходит лишь в начале марта, но и теперь уже временами с юга налетал сухой знойный ветер; он приносил тучи горячего песка, которые заволакивали солнце и меняли цвет неба. Скрипучий песок был повсюду: на столах, стульях, книгах. От него пересыхала кожа. Он проникал сквозь плотно закрытые окна конторы и сыпался на бумагу, забивался в пишущую машинку и прилипал к еще не высохшей туши. В то утро я подвела баланс и обнаружила, что наших средств в лучшем случае хватит еще на месяц. А Джон надеялся пробыть здесь недель шесть или даже восемь, до начала хамсина, который вынудит прекратить раскопки. Конечно, эта новость вряд ли его обрадует.
Призрак финансового кризиса постоянно преследует небольшие экспедиции, вроде нашей. Нам приходилось рассчитывать на частные пожертвования да на те скромные суммы, которые могло выкроить само Общество. Стоило некоторым богатым покровителям отказаться от нас — и мы пропали. Если бы жертвовали маленькие суммы, но регулярно, можно было бы планировать кампании на несколько сезонов. Однако надеяться на то, что многие англичане заинтересуются будничной стороной археологии и пожелают расстаться со своими деньгами, было рискованно. Каждая эффектная находка, несомненно, вызывает оживление; сначала пробуждается интерес, а затем поступают и деньги. Так было, например, с гробницей Тутанхамона. Но даже и в этом случае возбуждение через несколько лет улеглось, и пожертвования сократились.
Научные итоги нашей экспедиции были вполне удовлетворительными: работа велась уверенно и энергично, ее результаты тщательно регистрировали, и о них писали исчерпывающие отчеты. Мы обнаружили немало любопытных и даже первоклассных находок. Но во всем этом не было ничего такого, что побудило бы английских граждан, размахивая бумажниками и чековыми книжками, осаждать порог нашего Общества, лишь бы любой ценой задержать нас в поле.
Поэтому наш руководитель не знал, вернется ли он сюда следующей осенью или нет, тратить ли драгоценное время на раскопки каждой лачуги (в любой из них, как бы это ни казалось маловероятным, можно найти что-нибудь важное) или поверхностно осмотреть большую территорию, выбирая наиболее интересные по виду дома. Я знала, что последний метод внушал Джону отвращение. Он отстаивал свой первоначальный план — полностью изучить за этот сезон Северное предместье, а такая работа была почти не под силу нашему маленькому коллективу. Хилэри и Ральф целыми днями вели съемки, а по ночам чертили планы. Чтобы помочь им, Джон и Томми брали на себя львиную долю утренних дежурств в поле, а это означало — через сутки подъем в половине шестого и шестнадцатичасовой рабочий день. Напряжение начинало сказываться. У Ральфа последние дни был очень усталый вид.
Гильда и я делали цветные копии украшений, найденных на балках одного из домов. Приятное занятие, будь у нас побольше времени. Но нас словно кто-то подгонял, стоя за спиной.
Мои нерадостные размышления были прерваны. Пришел Ральф. С минуту он тщетно старался открыть аптечку, затем опустился на стул.
— Она заперта, — сказала я. — Что случилось? Он уставился на меня. Лицо его было посеревшим и грязным.
— Решил, что лучше умереть здесь, — сказал он устало. — Право же, мне очень плохо.
Я поставила ему градусник. Было неприятно видеть, как темная полоска ртути ползет далеко за красную черту.
— Слегка повышена, — сказала я осторожно. — Вам нужно лечь.
— Ну-ка, покажите, — попросил он. — Я вижу по вашему лицу, что температура высокая.
Я протянула ему термометр. Секунду он неумело вертел его в руках, затем нахмурился.
— Тридцать восемь и один, — пробормотал он. — Так я и думал. Ну что ж, нечего и пытаться работать. Я почти ослеп от головной боли и уже день или два неспособен начертить прямую линию. Пойду посижу в столовой, там прохладнее.
— В постель, — сказала я. — Мы навестим вас во время чая. Марш в корзину, Бертран![27]
Он улыбнулся, с трудом встал и пошел к себе. Когда мы с Гильдой пришли к нему, его била дрожь, но он твердил, что после ужина встанет и закончит срочный план дома Т.36.36. Мы посоветовали ему не валять дурака.