– Не завалил, – сделала она собственный вывод. – И правильно. Не надо спешить.
– Не буду, – Петюня присел на кровать и провел рукой по белому Машкиному животу. – А ты чего?
– А я так…
Взгляд хмельной, лядащий… или не хмельной?
– Опять нюхала? – Он отвесил Машке звонкую пощечину, от которой ее голова запрокинулась, а на щеке остался розовый отпечаток Петюниной ладони. Но Машка не обиделась, руки раскинула, глаза закатила… Хороша, стерва… и знает, что хороша.
– Иди сюда, – мурлыкнула она, руки протянув. И тонкие пальчики гладят лицо, шею, манят в Машкины объятья. – Или ты целибат примешь, пока…
Целибат Петюня принимать не собирался, да и крепкие сомнения имел, что кто-либо из монахов, хоть бы и святых, сумеет перед Машкой устоять.
В самом соку девка.
А он, Петюня, нормальный мужик, с потребностями… Вот только потом, после, когда уже лежал, разглядывая потолок – потресканный и посеревший, – Петюня подумал, что с Машкою надобно завязывать. Сболтнет чего ненароком и весь Петюнин план поломает.
– Чтоб это мне в последний раз было, – сказал он, выбираясь из койки. Машка потянулась только, что сытая разомлевшая кошка, да зевнула во всю пасть. А зубы-то желтеть начинают…
– Что именно? – лениво поинтересовалась Машка и, будто догадавшись о Петюниных мыслях, потянулась за сигаретой. Курила, лежа в постели, стряхивая пепел на не особо чистые простыни.
– Вот это, – он ткнул пальцем в Машкин живот. – Найди себе кого-нибудь…
– Найду, – зевнула она. – А ты как будешь?
– Как-нибудь…
Машка выпустила в потолок сизый дым.
– Боишься, что Надьке проболтаюсь, и она тебя пошлет куда подальше? Обломится тогда богатая невеста…
– Ты…
– Я, Петюня, я… Я ж знаю, что ты по богатым бабам спец… Ну да у каждого свои развлечения-с.
Машка весь мир воспринимала как одно большое развлечение.
– Не дрожи, я чужой игре мешать не стану. Охота тебе в белые люди выбиться – дело твое… Да только не думал ты, Петюня, что наши общие друзья этакому кунштюку не обрадуются?
Думал. И думает. Беспрестанно думает, ощущая затылком холодную сталь револьвера. И сейчас Петюня оный затылок пощупал, желая убедиться, что тот еще цел.
– Спокойно, Машка, – он улыбнулся широко, надеясь, что за этой улыбкой Машка не разглядит волнения. – Все будет в шоколаде… Я ж не для себя стараюсь… Я для общества.
Машка фыркнула, а Петюня, поймав неожиданную, но крайне полезную мысль, продолжил:
– Сама подумай… Вот есть у нас деньги?
– Есть.
– Нет, Машка, у нас есть гроши, а деньги есть у Михайло Илларионовича, который Наденькин папа…
…Миллионы… Заводы, фабрики и несколько имений, в которые можно будет удалиться после свадьбы. Ненадолго, на месяц-другой, пока поутихнут волнения в Петербурге. А потом-то Петюня вернется, может, с супругой, а может, и сам по себе, поелику город он любил вполне искренне и чуял, что с деньгами Михайло Илларионовича эта любовь станет взаимной.
И такое на него вдохновение снизошло, что Петюня сел в постели и почесал живот. Следовало сказать, что в квартире, конечно, убирались, но редко, а постель и вовсе не выветривали, оттого и завелись в ней клопы. И Петюня, раздавив особо наглого, продолжил.
– Наденьке, конечно, папаша денег дает… то сотню рублей, то тысячу… Но что такое тысяча по сравнению с миллионом?
– Думаешь, если завалишь ее, она тебе миллион даст? – Машка подняла чулочек, шелковый, с подвязочкой – все ж таки она не была чужда буржуазных пережитков вкупе с излишествами. – Ты себя переоцениваешь, Петюня.
– Не завалю, – он поднял палец. – Женюсь.
– Дурень.
– Нет, Машуль, не дурень, – Петюня вскочил.
…А ведь Машка спит не только с ним, она вхожа и в тот домик, о котором Петюня узнал случайно. И с кем встречается?
С кем-то из старших товарищей, от которых, помимо табака с чулочками, выносит общественное Петюней недовольство, на прошлом-то собрании бросила вскользь, что Петюня не сильно-то себя революционной борьбе отдает. А меж тем ждут от него активных действий.
…Будут им действия. Активные. Главное, чтоб Машка, шалавища куражная, все верно поняла и донесла.
– Вот скажи, Машка, кто будет наследовать Михайло Илларионовичу, ежели с ним вдруг какое несчастье случится? – поинтересовался Петюня.
Машка не ответила. Села голой задницей на стул, ноги раздвинула. Левая в чулочке, правая – голая, белая, с синеватыми ленточками вен, но красивая.
– А я тебе скажу, что унаследуют все Надька с сестрицей своей младшей… и супруги их… И именно они, супруги сиречь, по закону и будут распоряжаться всеми деньгами…
Машка смотрела. Курила. Ждала продолжения.
– Ты меня вот попрекала, что я о деле общем не думаю, – Петюня подобрал подштанники, которые натянул торопливо, все ж таки по провинциальной своей стеснительности, которую искренне пытался искоренить, под Машкиным взглядом он чувствовал себя весьма неловко. – А я очень даже думаю… Ты говорила, что Яшка Ломов кассу взял? И скольких он положил? Пятерых? А в той кассе тысяч пятнадцать? Двадцать? Дело, конечно… Состояние…
– Ты и столько не заработал, – Машка выпустила дым из носа.
– Пока не заработал. Да только меня, как твоего Яшку, охранка не ищет, носом землю роет, потому как Яшка городового в расход пустил…
…И тот, кто подскажет, где оного Яшку искать, получит большое от властей снисхождение за делишки свои, особенно ежели учесть, что делишки эти были пустыми, почти даже законными…
– И еще двоих полицейских положил, когда от погони уходил. Герой!
– Петюня, – нехорошим тоном произнесла Машка. – Тебе Яшкина слава в попе жжет? Так иди и ты кассу возьми…
– Не слава, – Петюня остался спокоен. – А дурость его, из-за которой мы все под удар попали. А кассу я возьму. На миллионы. Вот посмотри, всего-то надо, что на Надьке жениться, а потом папаше ее несчастный случай устроить, но тихо все, аккуратно. Чтоб никакой стрельбы, полиции, охранки… Да она сама с преогромной радостью состояние свое нам пожертвует…
– А если и сестрицу убрать, – задумчиво протянула Машка и новую сигарету в зубы вставила. – Знаешь, Петюня, а ты не такое уж и ничтожество…
– От ничтожества слышу, – Петюня не обиделся. – Но сестрицу трогать нельзя… Излишнее внимание нам ни к чему.
Машка поскребла ногу, но смолчала.
– Сама посуди, дело миллионное, тут надо с пониманием… без лишней крови…
Осень выдалась сухой. Дожди если и случались, то редко, а вот туманы – так почти каждый день, но туманам Наденька радовалась, потому как…
– И вот оказался я один в этом огромном городе, – Петюня вновь рассказывал о своем детстве, столь разительно отличавшемся от собственного Наденькиного, и был столь откровенен и близок, что сердце вновь обмирало, не способное поверить этой близости.
Они были вдвоем. В тумане. И молочный, густой, он прятал от Наденьки других людей, создавая преудивительную иллюзию, что будто бы во всем городе нет никого, кроме них с Петюней.
– По первому времени я не знал, куда себя деть… – Петюня останавливался и выглядел таким… близким, родным.
Наденька розовела, радуясь, что в тумане ее румянец не столь уж заметен. А вот пальцы дрожали. Петюня, отзываясь на эту дрожь, спрашивал:
– Ты не замерзла?
– Нет.
– Замерзла, – с упреком произносил он и, поднеся Наденькину ладонь к губам, дышал, согревая озябшие пальцы. А после вел в кафе, где поил горячим шоколадом, и Наденьке было неудобно, что он, живущий единственно на свою стипендию, тратится на нее.
Она пыталась платить сама, но Петюня оскорблялся.
– Пойми, Надюша, – он называл ее именно так, а она вновь млела, до того нежным в его устах становилось колючее ее имя. – Я ведь мужчина. И как мужчина я желаю заботиться о тебе… Понимаю, что ты привыкла к иному, но…
Она же уверяла, что никто и никогда прежде не был столь же внимателен, столь ласков с нею. И вовсе ей не хочется ходить в ресторации, ей куда милей набережные города, его туманы, люди, в этих туманах скрытые… У них с Петюней появлялись свои особые места…
…Первый поцелуй, от которого Наденькино сердце едва не остановилось. И второй…