Но сейчас бинокля не было под рукой — отец забрал его с собой, когда уходил из дома, да и зима, окно замерзло, ничего не видно, лишь смятые желтые точки в обрамлении черных провалов. Уже половина одиннадцатого, если пройдет еще полчаса и она не позвонит, то остается одно — лечь в постель, накрыться с головой одеялом и разреветься. От несправедливости, от того, что он один и никому не нужен, от того, что он любит, а его нет, и снова мелькнула мысль, что жизнь не представляет из себя ничего хорошего, что она слишком тяжела и только и делает, что разрушает людские судьбы, как, к примеру, это получается с ним. Но если еще неделю назад, думая о таких вещах, он ощущал холодок в груди и отчаянную слабость в коленках, то сейчас отнесся к этому как к чему–то должному, уже знакомому, ощущение перешло в знание, а знание принесло с собой уверенность в том, что так и должно быть и что это навсегда…
— Иди, — сказала мать в приоткрытую дверь, — тебя к телефону… Голос Нэли в трубке был далеким и слабым, ему приходилось переспрашивать, это ей не нравилось, и поговорили они совсем немного, минуты две, не больше. Но главное, что завтра она ждет его, в девять вечера, не раньше, можно и позже, но не позже, чем в десять, ладно? — Я не опоздаю, — сказал он, — я приду в девять. Она повесила трубку, а он обернулся и увидел, что мать так и стоит в коридоре и смотрит на него пристально и тревожно. — Ты куда это собрался?
— Меня позвали в гости, — как можно спокойнее ответил он, — встречать Новый год. — Кто? — Одна знакомая.
— А что это за знакомая? — въедливо продолжала выспрашивать мать.
— Какая разница? — грубо ответил он и пошел в свою комнату. — Ах, так, — послышалось вдогонку, — тогда… Он знал все, что она сейчас скажет, но ему было все равно. Он пойдет завтра к ней, чтобы ни случилось. Пусть его закроют на ключ, пусть отберут одежду. Впрочем, для этого он уже слишком большой. Просто мать волнуется, ее можно понять. — Мама, — сказал он, вновь выйдя из комнаты, — прости меня, я погорячился. — Она стояла и плакала прямо тут, в коридоре. — Ну же, — и он начал ласкаться к ней, и она наконец засмеялась, провела ладонью по его волосам и сказала: — Урод! — А потом, еще через мгновение: — Дурак!
— Урод и дурак, — согласился он, — но ты только меня ни о чем не спрашивай, ладно?
— Я же волнуюсь, — совершенно резонно ответила мать. — А-а, пустяки, — и он махнул рукой. — Скажи одно: она тебя старше? — Да, — мотнул он головой.
Лицо матери изменилось и стало каким–то жестким: — Смотри, — вздохнула она, — это может плохо кончиться!
— Да ты что? — засмеялся он и вдруг схватил ее на руки и закружил по коридору.
— Оставь… Сумасшедший… Поставь на место! — Наконец мать вырвалась и, красная и растрепанная, дав ему шутливый подзатыльник, ушла к себе в комнату. Через полчаса, когда он уже лежал в постели, она снова вошла в его комнату и спросила как о чем–то чрезвычайно важном: — Сына, а в чем ты пойдешь? — Не знаю, — засмеялся он, — в чем–нибудь. — Ладно, — сказала мать, — подумаем.
И она подумала, по крайней мере, она собственноручно выгладила ему серый костюм–тройку, надетый им всего раз или два, приготовила рубашку и галстук, и вечером следующего дня, когда он стоял у зеркала и смотрел на то, как это новое обличье изменило и лицо его, и фигуру, она стояла рядом, тихая и торжественная, сама уже, впрочем, нарядившаяся, накрасившаяся, не по–домашнему красивая. — Ты забыл купить цветы, — вдруг сказала она. Он молча посмотрел на мать и растерянно улыбнулся. — Ладно, — махнула она рукой, — у тебя все еще впереди. Иди, мне тоже пора.
Он поцеловал ее в щеку и вышел на улицу. Правую руку приятно оттягивала большая сумка с тортом и бутылкой шампанского: сам бы он, конечно, никогда не догадался, сумку собрала мать. Сейчас она тоже пойдет в гости, неизвестно, куда и к кому, дом будет встречать Новый год без света, елка так и останется незажженной, а завтра вечером они ее зажгут, да, это будет всего лишь завтра вечером, но это будет уже другая жизнь и другой год, другое время и другой он, хотелось смеяться, тяжесть сумки не чувствовалась, мешал только галстук, в школе их уже второй год — старшие классы, так положено — заставляли ходить в галстуках, темных и мрачных, каких–то похоронных, но сейчас он был в ярком, красивом, вот только плотно затянутый узел тер шею, но ничего, придет, распустит узел, расстегнет воротничок у рубашки, ведь это прилично, не так ли?
Он ехал в трамвае, тоже каком–то праздничном, с праздничным и смеющимся людом. Через одну уже пора выходить, за окнами темень, а когда вышел, то попал в самую круговерть только что начавшейся метели, и пришлось одной рукой придерживать шапку, а другой плотно прижимать к себе сумку. Но все это чепуха, да, все это самая настоящая чепуха, если ты в первый раз идешь встречать Новый год не дома, да и не с одноклассниками, а с самой красивой женщиной на свете, самой нежной, самой доброй, самой умной — кто хочет, пусть подбавит банальностей, ему же не хватает слов, фраз и словосочетаний, не хватает места в груди, чтобы вместить туда все, что чувствует, ощущает сейчас, снег залепил глаза, ветер бьет прямо в лицо, но это чепуха, да, самая настоящая чепуха, ведь остается совсем немного: пройти через подворотню, черную, мрачную, страшную ночную подворотню, пройти бегом, пробежать, миновать на бегу, вот так, одна нога здесь, другая — там, там–сям, сям–хлам (самое смешное на свете — вот так соединять слова в пары, на ходу, на бегу), выйти на еле освещенную улицу и идти по ней целый квартал, в конце которого и будет ее дом. С уютными окнами, с фонарями, что горят у подъездов.
Он посмотрел на часы. Без пяти девять. Двадцать пятьдесят пять. Стряхнул с себя снег, отдышался, вошел в подъезд и подошел к двери. Дз–и–и-нь.
Дверь открыла Нэля, она была в облегающем, черном, очень открытом и коротком платье, черном и в то же время каком–то переливающемся, то кажется оно черным с золотом, то — с серебром. Волосы собраны вверх, лицо удлиненное, чужое, да еще ярко накрашенные губы, серебристо–фиолетовые тени на веках и тонкой черной нитью подведенные глаза. Он стоял в коридоре, смотрел на нее и думал, что он совсем еще маленький и навряд ли ему стоило приходить сюда, в гости к этой красивой, такой взрослой и чужой женщине,
— Какой ты точный, — засмеялась она, взглянув на маленькие часики, ладно обхватившие запястье. — А это что?
Он достал из сумки торт и шампанское, снова засмеялась, куда–то убежала и прибежала опять, но с пустыми руками: — Чего стоишь не раздеваясь? Давай быстрее!
Такой оживленной он ее еще не видел. Разделся, повесил пальто и шапку на вешалку и посмотрел на себя в большое, почти в человеческий рост, зеркало. Не так уж и юн, солидный молодой человек, красивый костюм–тройка, красивый галстук, белейшая, читейшая рубашка, молодец мать, постаралась.
— Боже, — всплеснула руками Нэля, в очередной раз выбежав в коридор и с удивлением рассматривая его в новом обличье. — Да ты чертовски мил! Пойдем в комнату.
Она взяла его за руку и прямо–таки втянула в комнату, верхний свет погашен, горели торшер да свечи на уже убранном к празднику столе. — Знакомься, — сказала она ему, — это Галя, Гала, Галочка, — и опять засмеялась, отпустила его руку и вновь куда–то скрылась из комнаты.
Незнакомая Галя сидела в кресле, стоящем у включенного телевизора, вполоборота к нему. Она улыбнулась и встала, сделав шаг навстречу. Нэля говорила ему, что Галя старше, что ей за тридцать, но сейчас он просто не видел этого. Перед ним была интересная (абсолютно фригидное слово) брюнетка с волевым подбородком и большим ртом. Интересность эту портили узкие, хищные губы и бесцветные глаза. Ростом почти с него, то есть намного выше Нэли, в каком–то светлом, почти прозрачном, свободном платье, ворот которого застегнут большой и, судя по всему, дорогой брошью. Галя делает еще шаг, протягивает руку, он берет ее холеную длинную ладонь, но вместо легкости и бесплотности чувствует жесткое, мускулистое пожатие сильного и, вроде бы, уверенного в себе человека.
— Вот вы какой, — улыбается ему Галя, широко открыв рот, и он замечает чуть желтоватые, неровные, мелкие зубы. — Садитесь, вы курите?
Властный голос, да еще это «вы» — и он, не выкуривший в жизни ни одной сигареты, послушно берет из протянутой ему картонной коробочки с золотым тиснением длинную белую сигарету с черно–коричневым фильтром. Галя пристально и без всякого стеснения смотрит на него, в этом взгляде есть снисходительность, превосходство, какое–то очень холодное и брезгливое любопытство, то есть все, кроме стеснения, но ему очень трудно прочитать этот взгляд, он сидит и курит первую в жизни сигарету, голова сразу начинает кружиться, к горлу подкатывает тошнота. Боже, как это отвратительно — курить. И опять ему кажется, что он пришел сюда зря, эта женщина, в принципе, могла быть ему матерью, она явно старше его раза в два, и какие у нее сильные руки, где же Нэля, отчего она не идет, да вы курите впервые, не так ли, внезапно то ли спрашивает, то ли утверждает Галина (именно так, не Галя — Галочка, а Галина, сразу подумалось ему). Он смущенно кивает головой. Она улыбается: — Бросьте, никогда не делайте того, чего лично вам не хочется. — Он послушно тушит сигарету и подходит к открытой форточке: вдохнуть воздуха, сглотнуть морозца, освежить нутро.