героями. Нам надо излечиться от роскошных слов и поступков.
Он еще долго говорит на эту тему. Кажется, он не прочь был бы превратить всех солдат в придатки к винтовкам. Спор заканчивается неожиданно:
— Хорошо, завтра к тебе придет отличившийся, но не совсем рядовой, хотя довольно типичный. Только услуга за услугу. Ты напишешь для нас несколько портретов интернационалистов. Ты бываешь, в интербригадах, тебе это легко. А нам трудно понять психологию интернационалистов. И языков мы не знаем.
— Значит, в своей газете ты за портреты?
— Интернационалисты не индивидуалисты, их портреты будут нам полезны.
И ко мне пришел сержант Корнехо.
Когда начался мятеж, Корнехо, по его словам, было семнадцать лет, а по словам его родителей — шестнадцать. На фронт он убежал. Родители, пользуясь предоставленным им правом, вытребовали его обратно. Он убежал вторично. Его вторично вытребовали. Тогда он переменил часть, и разыскать его в третий раз не удалось. Родные услышали о нем, когда он внезапно прославился.
В республиканской армии танков еще не было. Необученные солдаты, в основном добровольцы, готовы были принять любую смерть, только не механическую. Танк казался им непреоборимым.
Когда танк подошел к окопам, в которых сидел Корнехо, и его товарищи попадали на землю, в ужасе закрывая глаза, он с динамитным патроном в руке выполз навстречу черному чудовищу и подорвал его.
Звания в то время раздавались с легкостью. Товарищи тотчас выбрали его майором. Он рассердился:
— Какой я майор? Чему я учился? Произведите меня в сержанты — и довольно.
Слава принесла ему только одну ощутимую пользу: родители, помыкавшие им раньше, как ребенком, прониклись к нему уважением и больше не требуют, чтобы он вернулся домой.
Он фанатик образования. Он твердо верит, что победу даст только наука. По его инициативе в Карабанчеле открыта школа по ликвидации неграмотности среди солдат.
— Кто учитель?
— Да уж нашелся.
— А все-таки?
— Ну хоть бы и я…
До войны он служил в гараже и мечтает вернуться обратно.
— Чинить старые машины гораздо приятнее, чем взрывать новые…
Когда у республиканцев появились наконец свои танки, он долго ходил озабоченный и потом принес командиру статью, первую в его жизни.
— Ты перешли танкистам. У фашистов тоже есть такие, как я. Я и подумал: как бы помочь нашим танкистам бороться с ними. Я тут написал все, что делаю, когда выхожу против танка. И придумал кое-что за танкистов — как им справиться со мной.
7
Иногда меня охватывает горькая тоска. Совсем не в те минуты, когда я скучаю по дому и близким. И не тогда, когда в сердце закрадывается сомнение.
Как понять душу и характер другого незнакомого народа? Может быть, потому я так часто езжу к интернационалистам — они знакомее, понятнее — и всегда с волнением, как перед экзаменом, встречаюсь с испанцами?
Прохожу мимо музея Прадо. Может быть, душа народа здесь? Но музей закрыт, картины вывезены. А почему именно этот народ, эти бойцы, среди которых такой огромный процент неграмотных, сочли нужным спасти от бомб картины, раньше ими не виданные?
В тыл отправляется очередной грузовик с детьми. Почему матери так не хотят уезжать? Почему многие остаются? Из любви к родным стенам, которые, может быть, завтра обрушатся? Но детей они любят больше, чем стены. Почему, в последний раз прижимая к груди ребенка, кричит женщина: «Не уеду! Не уеду! Одна останусь, не уеду!» Она совсем не похожа на женщину в пышном платье с офорта Гойи, которая подносит фитиль к старинной пушке, оставшись одна среди убитых.
Проводы нашего советника, уезжающего в Союз. На столе консервы и вино.
— А через неделю я уже этот квас пить не буду, — говорит уезжающий. — Водку буду пить. Что? Завидуете? А вы оставайтесь с маньянщиками, слушайте их «маньяна пор ла маньяна» (у советников создалось впечатление, что чаще всего они слышат от испанцев слова «завтра утром» и что говорится это, лишь бы отделаться, отсюда — «маньянщики»).
Полчаса, а может быть и битый час, он изливает душу, понося испанцев за лень, за беспорядок, за то, что под бомбежкой они сбегаются в кучу, и «теши им кол на голове, не желают рассредоточиться», за отсутствие бдительности, за невнимательность, — «как обезьяны, ей-богу, увидали новое, и всё уже забыли».
— Они бы чего хотели? Они бы хотели, чтобы из Советского Союза пришел один танк, один-единственный, но такой большой, понимаешь, чтобы в нем ну хоть половина Красной Армии уместилась и чтобы он прошел через всю Испанию, а они будут бежать рядом и кричать «ура!».
Он говорит еще сотни справедливых и несправедливых слов. Другие молчат. Молчит и шофер-испанец, не понимающий ни одного слова, — советник сам усадил его за стол. Потом шофер тихо спрашивает меня:
— Он испанцев ругает? Он всегда нас ругает. И меня тоже. Переводчик сказал, что даже перевести нельзя, как он ругается. А знаешь, в каких только местах мы с ним ни были, в какие части ни ездили, везде его уважали. То есть любили.
Пора прощаться. Уезжающий так и не выпил своего бокала — «Ну его, квас этот!». Он целуется с каждым из нас, потом протягивает руку шоферу.
— Ну, будь счастлив, Хуан! Даст бог, попадется тебе кто-нибудь построже меня, человеком сделает. Обезьяна ты!..
И он обнимает шофера и не скрываясь плачет, а шофер хлюпает носом — мужчине-испанцу нельзя плакать ни при каких обстоятельствах — и, хлопая уезжающего по плечу вместо объятия, повторяет несколько раз, коверкая родной язык, как это, вероятно, делал советник, думая, что так будет понятнее:
— Ты есть хороший товарищ, я бы с тобой ездить всю жизнь… Твоя жена привет от всей Испания…
Уезжающий чертыхается, садится в машину и бормочет:
— Душу, понимаешь, душу я тут оставляю… А, черт!..