пальцами тонкую гибкую полоску почти без третьего измерения. Вот, может быть, скоро не будет бумаги – наглядимся, налюбуемся, нарадуемся на нее, пока есть. А имя у нее тоже какое странное – «бумага». Откуда это?
Он подумал и продолжал:
– Странная была жизнь. Все время нас радовали. Только и делали, что радовали, а мы и не замечали этого. Каждая пуговица вашего платья из кожи вон лезла, чтобы быть красивой. Самая мелкая ерунда – ушко у иголки – ну какие к нему можно предъявлять требования? Лишь бы нитка влезла, вот и все. Так ведь и эта, самая ничтожная из ничтожных, деталь нашего обихода считала своим долгом хоть позолотиться что ли вам на радость. Или какая-нибудь пыльная тряпка, которая фабриковалась-то именно для этого самого унизительного дела – вытирать собою пыль – и та не отказала себе в возможности украситься каким-то красным бордюрчиком с бурыми квадратиками – а все для вас, для вашей радости. И видели-то вы ее может быть раз в год, когда зазевавшаяся прислуга забывала ее в углу на этажерке, и вы сердито швыряли ее ногой в коридор; а вот для этого самого момента и разукрасили ее на фабрике: художник сочинял рисунок – красивый бордюрчик с бурыми квадратами, мастер подбирал краски, и, если своих подходящих не находилось – выписывал их из-за границы, хлопотал, платил пошлины, прятал проект от конкурентов. А потом ткачи работали, высчитывали нитки, чтобы тряпка вышла не какая-нибудь, а рисунчатая, потом рабочие бастовали, потом их усмиряли, и все для того, чтобы удалась пыльная тряпка отечеству на славу, нам на утешение.
– Стекол скоро совсем не будет. Половина окон в городе досками забита. Во время революций больше всего стекла страдают. Теперь, говорят, в России стекла хватит ровно на один переворот, и кончено. Будем жить без стекла. Сначала трудно будет, потом привыкнем и забудем, что за стекло такое было. Начнем вспоминать, детям рассказывать: твердое, прозрачное, финикияне выдумали; все через него видно, а насквозь пройти не пускает. Прямо чудо из чудес. Дети послушают и перестанут нас уважать – зачем врем без толку.
Сколько неисчислимых радостей было у нас! Сколько чудес!
Зонтики, зубные щетки (их давным-давно уже нет!), спички (и их нет).
– Спички – это были такие чудесные палочки. Если потрешь эту палочку о шершавую поверхность, то на конце ее появлялся огонь. Из этой маленькой палочки каждый мог добыть и свет, и тепло. В каждой жил сухой огонек. Кто хотел, мог хоть полный карман набить себе таких огоньков. Люди носили огоньки с собой в коробке, и никто не удивлялся – скучно жили, не понимали своей радости…
Вот живу теперь в стране больших и малых чудес и снова привыкла к ним, и не чувствую, что в них радость.
Только когда вижу карандаш, простой карандаш номер второй, вспоминаю я о том моем совдепском последнем и думаю:
– Какой ты красивый, шестигранный, душистый! Как можно не замечать тебя и всех тех милых маленьких чудес, которые живут с нами и радуют нас, и умирают там в Совдепии. Неужели уже забыли тебя там, и дети только во сне вспоминают удивительное имя твое – «ка-ран-даш»!
В мировом пространстве
Школа философов-стоиков утверждала, что ни одно произнесенное человеком слово не исчезает и что в мировом пространстве оно живет вечно.
Итак, как с тихим отчаянием заметил один из современных нам нефилософов, – мировое пространство заполнено человеческой брехней.
Мировое пространство беспредельно.
Человеческая брехня также.
Предельное насыщается предельным. Может быть, беспредельное заткнется когда-нибудь беспредельным и мы наконец успокоимся.
* * *
Из Совдепии стали приезжать «очевидцы» все чаще и чаще. Врут все гуще и гуще.
Слушаю их – присяжных поверенных, врачей, инженеров, купцов и банкиров – и вспоминается мне московская старушонка, которая перед большевистским переворотом после керенского недоворота рассказывала у Иверской:
– Под Невским-то, милые вы мои, под Невским-то серый огонь выступил. Гореть не горит, только пепел летит. И ни человеку, ни зверю, ни рыбе через себя перешагнуть не дает. И столько там душ погибло, не нам считать…
Если содержание новых повестей и не совсем такое, то стиль уже безусловно таков.
Мы узнаем, что Махно, умерший от сыпного тифа, два раза расстрелянный – и добровольцами, и большевиками, разъезжает на тройке с бубенцами, колокольцами, лентами и позументами и возит в кибитке Михаила Александровича. Так все возит и возит. Потом, говорят, остановится и короновать будет.
А Бахмач опять взят и опять неизвестно кем. Только уж на этот раз наверное взят. Прошлые четыре раза – это все вранье было. А теперь можете смело верить.
Есть нечего, так что никто ничего не ест.
Говядина – пятьсот шестьдесят рублей фунт. Телятина – девять тысяч с копейками. Но ничего этого достать нельзя, потому что подвоза нет.
Вспоминается другая старушонка.
– А у нас в Питере давно не едят. Не едят, не едят, немножко погодят да и опять не едят. Итак, значит, ничего в России не едят.
– Как же они живы-то?
– Да уж так… Вообще, больше двух месяцев большевизм не продержится, – убежденно, но скосив глаза в сторону, говорит свежий «очевидец».
– Так зачем же вы тогда уехали? Уж переждали бы там. Два-то месяца не переждать!
Слушаем дальше:
– Санитарное состояние обеих столиц ужасно. Все нечистоты сваливаются прямо на улицу, и нижние этажи домов затоплены ими бесповоротно. Люди оттуда так уж и не вылезают. И темно там, разумеется, ужасно. Но главное, конечно, голод. Так как ничего не достать, то приходится покупать все на улице.
– ?
– Ну да, все улицы обращены в сплошной базар. Продают вареный картофель, репу и всякую дрянь. Ужас!
Ужас продолжается.
– Помните вы инженера К.? Еще такой толстущий был, все в Мариенбад ездил. Так вы не можете себе представить, какой ужас!..
– Умер? Расстрелян?
– Похудел.
– ?
– Ей-богу. Видел собственными глазами. Идет по Маросейке и ест что-то невкусное. Больше месяца это не продлится.
– Что не продлится? Невкусное?
– Большевизм не продлится. Уж это я вам говорю! Комиссары слишком очень раздражают народ. Живут – ни в чем себе не отказывают. Для Ленина, говорят, завели специальных мясных быков…
– А разве бывают быки не мясные?
– Потом веселятся они… Шампанское льется рекой. Стариков и старух всех уже убили, потому что их бесполезно кормить. Детей едят. Не все, положим, а все-таки…
* * *
Любезный читатель!
Все это отнюдь не означает, что я не верю в тяжелое положение нашей родины и представляю себе