– Разрешите мне сыграть роль хозяина, – приветливо сказал мсье Луи. – Может быть, хотите коктейль или что-нибудь еще? Я упрямо потягиваю бенедиктин.
Когда он повернулся в кресле к официанту, сквозь кафе прогремел выстрел – и маленький стакан перед ним разлетелся на осколки. Пуля, разлив ликер, промахнулась на пол-ярда. Маркус дико озирался; кафе опустело, никого не было, кроме внушительной спины жандарма, стоявшего снаружи. Но Маркус побелел от ужаса, когда мсье Луи сделал странный жест, который если и значил что-нибудь, то только одно: сам полисмен на миг обернулся – и выстрелил.
– Возможно, нам напомнили, что пора спать, – весело сказал мсье Луи. – Я поднимаюсь по пожарной лестнице и сплю на балконе. Врачи очень советуют лечиться свежим воздухом. Ну а мой народ всегда ложится спать прилюдно, как многие бродяги, не так ли? Доброй ночи, господа.
Он легко взобрался по железной лесенке, и на балконе, перед их изумленными взорами, надев просторный халат, приготовился спать.
– Понд, – сказал Маркус, – мы в кошмаре бессмыслицы.
– Нет, – отвечал Понд, – как раз впервые появился смысл. Я был болваном. Наконец-то я начинаю постигать, что все это значит. – И после минутного раздумья он виновато заключил: – Простите, если я повторю свою дурацкую шутку про Закон Понда. Думаю, это весьма полезный принцип, и вот какой: люди могут защищать чужие, не свои принципы по разным причинам – шутливо, в веселом споре, или по профессиональному этикету, как, скажем, адвокат, или просто подчеркивая и напоминая что-нибудь полузабытое. Все давно уже это делают – и лицемерно, и за плату. Человек может спорить, отстаивая чужие принципы. Но он не может спорить по чужим принципам; то, из чего он исходит, даже в софистике и в суде будет его собственными, первыми, фундаментальными принципами. Самый язык выдаст его. Книготорговец признался, что он – буржуй, но говорил он о буржуях, как большевик, говорил об эксплуатации и классовой борьбе. Вы попробовали вообразить себя социалистом, но не говорили, как социалист.
Вы говорили об общественном договоре, как старик Руссо.
Наш друг мсье Луи защищал свои симпатии к забастовщикам и даже к социалистам. Но он использовал самый старый и самый традиционный из всех аргументов, более старый, чем римское право. Идея львиного договора так же стара, как Лев, и куда старше, чем Лев XIII[20]. Следовательно, он представляет то, что старше даже вашего Руссо и вашей революции. После пяти слов я понял, что он совсем не мерзавец-шантажист из романа; и все же он романтик. Его могут законно арестовать, но за очень странное преступление. И опять же его нельзя арестовать. Его можно только убить.
Обвинение в шантаже зиждется на той одной сцене, когда дама преклонилась перед ним. Вы верно заметили, что женщины в вашей стране так заботятся об условностях и о приличиях, что поступят таким образом только в агонии или крайнем отчаянии. Вероятно, вам не приходило в голову, что есть и крайняя степень условности и приличия.
Маркус было начал:
– Какого дьявола…
Но тут м-р Понд торопливо выкрикнул:
– А потом – меч! Зачем он? Вы скажете, для драки? Нелепо замахнуться средневековым мечом на людей, стреляющих из револьвера. Для дуэли нужна шпага, а то и две на всякий случай. Что еще можно делать мечом? Ну, можно его проглотить; одно время я и впрямь воображал, что он фокусник. Но для этого меч велик. Что можно сделать мечом, а не пикой, револьвером, боевым топором? Вы слыхали об акколаде? В давние времена в рыцари мог посвятить любой рыцарь; но по современным обычаям это может сделать только…
– Только?.. – повторил Маркус, вопросительно глядя на него.
– Только король, – сказал Понд.
И молодой республиканец внезапно застыл при этом слове.
– Да, – продолжал Понд, – между вами вкрался король. Это не ваша вина. С республиканцами все было бы в порядке, если бы республиканцы были так же достойны, как вы, но вы признали, что они не совсем такие. Именно это он имел в виду, говоря о том, что спит прилюдно. Знаете, в старину короли так делали. Но у него другая причина. Он боится, что его могут взять и выслать тайно. Конечно, технически они могли бы это сделать, у республик есть законы против так называемых претендентов, остающихся в стране. Но если бы они сделали это публично, он бы сказал, кто он, и…
– Почему им не сделать этого публично? – вспылил республиканец.
– Политики не так уж много понимают, но они понимают в политике, – задумчиво сказал Понд. – Они знают, что такое непосредственное воздействие на толпу. Как-то он обрел доверие, как-то добился популярности прежде, чем они даже узнали, кто он такой. Разве они могли бы сказать: «Да, он популярен, он – на стороне народа и бедных, молодые идут за ним, но он король и, значит, должен уехать»? Они понимают, как опасно, если им ответят: «Да, он король, и, ей-Богу, он останется».
Мистер Понд рассказывал свою историю подробнее, в гораздо более классическом стиле, и за это время докончил устриц. Задумчиво посмотрев на пустые ракушки, он добавил:
– Вы, конечно, помните слово «остракизм». Оно означало, что в древних Афинах человека иногда отправляли в ссылку за его значительность. Голоса считали пустыми раковинами. Вот и здесь его следовало выслать за его значительность; но он был так значителен, что об его значении никто не мог узнать.
Перстень прелюбодеев
– Как я уже говорил, – закончил мистер Понд одно из своих интересных, хотя и несколько растянутых повествований, – друг наш Гэхеген – очень правдивый человек. А если придумает что-нибудь, то без всякой для себя пользы. Но как раз эта правдивость…
Капитан Гэхеген махнул затянутой в перчатку рукой, как бы заранее соглашаясь со всем, что о нем скажут. Сегодня он был настроен веселее, чем обычно; яркий цветок празднично пламенел в его петлице. Но сэр Хьюберт Уоттон, третий в этой небольшой компании, внезапно насторожился. В отличие от Гэхегена, который, несмотря на свой сияющий вид, казался довольно рассеянным, он слушал мистера Понда очень внимательно и серьезно; а такие неожиданные, нелепые заявления всегда раздражали сэра Хьюберта.
– Повторите, пожалуйста, – сказал он не без сарказма.
– Это ведь так очевидно, – настаивал мистер Понд. – Настоящие лгуны никогда не лгут без всякой для себя пользы. Они лгут умно и с определенной целью. Ну зачем, спрашивается, Гэхегену было говорить, что он видел однажды шесть морских змиев, один другого длиннее, и что они поочередно проглатывали друг друга, а последний уже открыл пасть, чтобы проглотить корабль, но оказалось, что он просто зевнул после слишком сытного обеда и тут же погрузился в сон? Не буду останавливать ваше внимание на том, сколько строгой, математической симметрии в этой картине: каждый змий зевает внутри другого змия, и каждый змий засыпает внутри другого змия – кроме самого маленького, голодного, которому пришлось вылезти и отправиться на поиски обеда. Повторяю, вряд ли, рассказывая это, Гэхеген преследовал какую-нибудь цель. Вряд ли также эту историю можно назвать умной. Трудно предположить, чтобы она способствовала светским успехам рассказчика или прославила его как выдающегося исследователя.
Ученый мир (право, не знаю почему) относится с недоверием к рассказам даже об одном морском змии; что уж говорить об этой версии!
Или еще: помните, Гэхеген говорил нам, как он был миссионером Свободной церкви и проповедовал сначала в молельнях нонконформистов, затем в мусульманских мечетях и, наконец, в монастырях Тибета. Особенно теплый прием оказали ему члены некоей мистической секты, пребывавшие в крайней степени религиозного экстаза. Ему воздали божеские почести; но вскоре выяснилось, что люди эти были ярыми приверженцами человеческих жертвоприношений и рассматривали его как свою будущую жертву.
Эта история также не могла принести Гэхегену никакой пользы. Вряд ли человек, отличавшийся в прошлом такой веротерпимостью, преуспеет в нынешней своей профессии.
Я подозреваю, что рассказ этот надо понимать как притчу или аллегорию. Но так или иначе он не мог принести рассказчику пользы. С первого взгляда ясно, что это выдумка.
А когда перед нами явная выдумка – очевидно, что это не ложь.
– Представьте себе, – перебил его Гэхеген, – что я собираюсь рассказать вам вполне достоверную историю.
– А я отнесусь к ней очень и очень подозрительно, – угрюмо заметил Уоттон.
– Вам покажется, – сказал Гэхеген, – что я выдумываю? Почему?
– Потому, что она наверняка будет похожа на выдумку, – отвечал Уоттон.
– А не кажется ли вам, – задумчиво спросил Гэхеген, – что жизнь и вправду нередко похожа на вымысел?
– Мне кажется, – ответил Уоттон с язвительностью, которую ему на сей раз не удалось скрыть, – что я всегда сумею определить разницу.
– Вы правы, – сказал Понд, – и разница, по-моему, вот в чем. Жизнь подобна вымыслу только в частностях, но не в целом, как будто собраны вместе отрывки из разных книг. Когда все очень уж хорошо пригнано и увязано, мы начинаем сомневаться. Я мог бы даже поверить, что Гэхеген видел шесть морских змиев. Но я ни за что не поверю, что каждый из них больше предыдущего. Вот если бы он сказал, что первый был крупнее второго, маленького, третий – опять побольше, он еще мог бы нас провести. Мы часто говорим про те или иные жизненные ситуации: «Совсем как в книге». Но они никогда не кончаются, как в книге, во всяком случае конец их – из других книг.