Я гляжу в окно на дом и думаю, что там неподвижно сидит на стуле моя мачеха и, быть может, думает, что, прежде чем мы вернемся, налетит последний ветер и сметет селение с лица земли. Тогда исчезнут все, кроме нас, потому что мы вросли в эту почву комнатой, полной чемоданов, где еще хранится и домашняя утварь, и одежда моих прапрадедов, и москитные сетки, укрывавшие лошадей, когда мои родители ехали в Макондо, спасаясь от бедствий войны. Мы связаны с этой землей памятью о давно ушедших, чьи кости не сыщешь и на глубине двадцати локтей. Чемоданы стоят с конца войны, и они будут стоять там и сегодня, когда мы вернемся с похорон, если только не налетит последний ветер и не сметет Макондо, его спальни с ящерицами и его печальных молчаливых жителей, раздавленных воспоминаниями, с лица земли.
Вдруг дедушка поднимается, опираясь на трость, и вытягивает свою птичью голову, на которой очки сидят так прочно, будто стали частью его лица. Я думаю, что мне было бы очень трудно носить очки. При каждом движении дужки соскакивали бы у меня с ушей. Думая об этом, я постукиваю себя по носу. Мама смотрит на меня и спрашивает:
– Болит?
Я отвечаю ей, что нет, просто я думаю, что не смог бы носить очки. Она улыбается, глубоко вздыхает и говорит:
– Наверное, ты весь мокрый.
И правда, одежда жжет мне кожу, толстый зеленый вельвет, застегнутый доверху, прилипает к потному телу и вызывает убийственные ощущения.
– Да, – отвечаю я.
Мама наклоняется ко мне, развязывает бант и обмахивает мне шею со словами:
– Когда мы придем домой, ты примешь ванну и отдохнешь.
– Катауре, – слышу я.
Тут через заднюю дверь возвращается человек с револьвером. Появившись в дверном проеме, он снимает шляпу и шагает осторожно, будто боится разбудить мертвеца. Но делает он это, как я вижу, чтобы напугать дедушку, и дедушка, потеряв равновесие, падает вперед, но хватается за руку того самого человека, который хотел его свалить.
Остальные перестали курить и сидят на кровати рядком, как вороны на гребне крыши. Когда входит тот, с револьвером, вороны склоняются друг к другу и тихо переговариваются, один из них встает, идет к столу, берет коробку с гвоздями и молоток.
Дедушка у гроба разговаривает с вошедшим. Мужчина говорит:
– Не беспокойтесь, полковник. Я гарантирую, ничего не случится.
Дедушка отвечает ему:
– Не думаю, что что-то может случиться.
Мужчина говорит:
– Можете похоронить его с внешней стороны у левой стены кладбища, где самые высокие сейбы. – Затем он вручает бумагу дедушке со словами: – Вот увидите, все пройдет прекрасно.
Дедушка опирается одной рукой на трость, а другой берет бумагу и прячет ее в карман жилета, туда, где носит маленькие квадратные золотые часы на цепочке. Потом говорит:
– Так или иначе, чему быть, того не миновать. Будущее расписано, как предсказания в альманахе.
Мужчина говорит:
– Там люди торчат в окнах, но это чистое любопытство. Женщины всегда высовываются по любому поводу.
Потом мужчина идет к кровати и, обмахиваясь шляпой, приказывает людям дедушки:
– Теперь можете его забивать. А пока откройте дверь, впустите свежего воздуха.
Один из индейцев наклоняется над коробкой с молотком и гвоздями, другие направляются к двери. Мама поднимается, вся в испарине, бледная. Отодвигает стул. Берет меня за руку и отводит в сторону, чтобы дать пройти людям открыть дверь.
Сначала они пытаются справиться с засовом, который словно врос в заржавелые кольца, но не могут сдвинуть его. Как будто кто-то огромный припер дверь со стороны улицы. Тогда один из индейцев налегает на дверь и начинает толкать ее, по комнате разносится треск дерева, ржавых петель, спаянных временем запоров, лязганье метала по металлу, и вот, с протяжным хрустом разбуженных дерева и металла, дверь открывается, огромная, способная пропустить двоих людей, одного на плечах другого. И прежде чем мы успеваем понять, что происходит, в комнату спиной, мощный и неудержимый, опрокидывается свет. Лишившись опоры, которая удерживала его на протяжении двухсот лет с силой двадцати быков, он вкатывается кубарем и разваливается, в хаотичном падении увлекая за собой тени вещей. Люди обозначаются резко, как молния средь бела дня, шатаются, и мне кажется, если бы они не держались друг за друга, свет сбил бы их с ног.
Когда распахивается дверь, где-то ухает выпь. Теперь мне видна улица, сверкающая раскаленная пыль. Несколько мужчин, прислонившись к стене напротив, скрестив руки, глядят на дом. Я опять слышу выпь и говорю маме:
– Слышишь?
Она отвечает, что да, должно быть, три часа. Но Ада говорила мне, что выпи ухают, когда чуют запах покойника. Только я собрался сказать маме об этом, как раздается громкий удар молотка по шляпке первого гвоздя. Молоток бьет, бьет и вгоняет гвоздь в гроб целиком, отдыхает секунду и снова бьет, наносит дереву одну за другой шесть ран, вызывая протяжный и грустный стон спавших досок, а мама, отвернувшись, глядит через окно на улицу.
Когда заканчивают забивать гвозди, раздается уханье нескольких выпей. Дедушка подает индейцам знак. Они наклоняются и косо поднимают гроб. Мужчина со шляпой стоит в углу и говорит дедушке:
– Вы не беспокойтесь, полковник.
Дедушка возбужденно оборачивается к нему, его шея раздувается и краснеет, как у бойцового петуха, но он ничего не говорит. Говорит тот, в углу:
– Думаю, что завтра никто в Макондо об этом и не вспомнит.
Я чувствую в животе сильную дрожь. Теперь мне действительно надо на двор, чувствую я, но вижу, что поздно. Люди делают последнее усилие, вытягивают из земляного пола провалившиеся каблуки, и гроб плывет на свету, точно хоронят мертвый корабль.
Я думаю: «Сейчас они почуют запах. Сейчас все выпи заухают».