Песни поют, чтобы погода была. Плачут и смеются.
– А я думал, это как у индейцев в Северной Америке, только они там топор закапывают, томагавк по-ихнему.
Унтер шёл впереди, но обернулся и странно посмотрел на Ловенецкого.
– Это зачем же инструмент закапывать? – изобразив на лице крайнее изумление, спросил он.
Ловенецкий представил героев Фенимора Купера или Майн Рида с обыкновенными плотницкими топорами вместо изукрашенных томагавков, и чуть не расхохотался.
– Если два индейских племени воюют, а потом хотят замириться, они собираются на большой поляне, выкуривают трубку мира и закапывают в землю топор. Называется, зарыть топор войны.
– А по чарке мира распивают? – заинтересованно спросил унтер. Ему нравился этот слегка, что называется, не в себе, барин. Улыбающийся барин спросил:
– А долго ещё?
– Да нет, можно и здесь выпускать.
Аккуратно ступая между рядами, он отошёл саженей на тридцать и поставил корзину на землю, сняв с неё крышку. Голуби рванулись вверх сразу, описав широкий круг над полем. Унтер несколько раз взмахнул руками. Словно восприняв команду, птицы набрали высоту и полетели на юго-запад. Довольный унтер вернулся к подпоручику, не скрывая счастливой улыбки.
– А? Каково? – спросил он.
– Да, красиво полетели, – сказал Ловенецкий, – теперь будем дожидаться ответа.
Они пошли обратно по кромке поля. Крестьяне разошлись, теперь песня слышалась со стороны хат, звуки её вызывали непонятное томительное чувство в душе Ловенецкого, словно он потерял что-то очень ценное и необходимое. Унтер тоже шёл молча, прислушиваясь к голосам, неразличимым по отдельности, но звучащих вместе очень чисто. Он шёл впереди и Ловенецкий не видел его лица, но по тому, как часто унтер подносил руку к своему лицу, можно было понять, что он утирает слёзы.
По дороге Ловенецкий думал о странном названии обряда, в нём ему слышалось что-то древнее, дохристианское. Оказывается, дыхание веков можно ощутить не только стоя у стены средневекового города, или глядя на икону пятисотлетней давности, но и просто услышав старинную народную песню.
Возле голубиной станции их уже ждал обед; маленькая, почти карликовая лошадка, запряжённая в такой же маленький возок, щипала траву у лестницы, для Ловенецкого отдельно были припасены судки с офицерской кухни, заботливо укутанные шерстяным одеялом. Солдаты чинно расположились за столом, а подпоручик отошёл к деревьям и улёгся на траву, приняв позу римского патриция, вкушающего пищу.
После обеда Ловенецкий прилёг под тем же деревом, постелив под голову шинель, собираясь проспать не больше часа. Обычно он не спал днём, считая это проявлением телесной слабости, но весь сегодняшний день, вобравший так много впечатлений, настроил Ловенецкого на философский лад. Он закрыл глаза, в голове всё ещё звучала песня, услышанная на поле, песня, слов которой он не знал, древняя как сама жизнь.
Проснулся он, когда солнце уже сильно перевалило за полдень. Щурясь от света, он выпрямился и увидел перед собой унтер-офицера, переминающегося с ноги на ногу. Видимо, он стоял так уже некоторое время, стесняясь разбудить старшего по званию.
– Что случилось? – спросил подпоручик, не вставая.
– Голубь, вашбродь, – скороговоркой ответил унтер, – голубь прилетел.
Ловенецкий встал, разминая мышцы, и умылся из прибитого к дереву рукомойника. С лестницы уже спускался один из солдат, в его огромном кулаке почти целиком скрывалась птица. Солдат протянул её унтер-офицеру.
– Совсем придушил её, дурень, – беззлобно сказал унтер, – а за порчу казённого имущества, знаешь, что бывает? Голубь – это такой же солдат, как ты, даже важнее.
Унтер-офицер отогнул два пальца в кулаке, чтобы добраться до птичьих лап. На одной из них был прикреплён портдепешник. Отвязав его, он буркнул солдату:
– Неси на место, да смотри, осторожнее.
Ловенецкий взял протянутый ему цилиндрик, и вытряхнул на ладонь свёрнутую трубочкой бумажку. Это была его утренняя записка, на обороте которой некий поручик Арцеулов поставил время прилёта, приложил печать и расписался.
– Очень хорошо, – сказал Ловенецкий, – я занесу данные в журнал. Он посмотрел на свои часы, запомнив время.
В помещении станции он сделал запись в книге, а потом допоздна составлял рапорт, стараясь, чтобы всё вышло безукоризненно. Закончил он, когда уже стемнело. Решив не идти через железную дорогу в казармы, он остался ночевать прямо на станции, улегшись на предоставленный солдатами набитый травой матрас. На практических занятиях ему доводилось спать и в гораздо худших условиях, под дождём, в палатках, поэтому пахнущий сеном тюфяк показался ему прекрасной постелью.
Наутро он попрощался с унтером и его командой и отправился в расположение полка. В штабе он попросил отправить его рапорт утренней почтой и позавтракал в офицерской столовой в ожидании поезда на Брест-Литовск, следующий пункт его инспекции.
В течение следующих полутора месяцев Ловенецкий проинспектировал девять военно-голубиных станций. Некоторые инспекции были скоротечны и занимали не больше суток, так было на небольших станциях. На крупных станциях, на три или четыре направления Ловенецкому приходилось задерживаться на несколько дней, иногда на неделю, особенно если на станции имелось фотографическое оборудование. Тогда Ловенецкому, кроме изучения документов, приходилось обучать микрофильмированию кого-нибудь из офицеров.
Не на всех станциях он встречал радушный приём, и не на всех станциях боеготовность находилась на должной высоте. Однажды, на затерянной среди лесов маленькой станции, он застал солдат под командованием унтер-офицера за процессом варения самогона, причём и солдаты, и унтер были вдрызг пьяны, густой сивушный запах пропитал и самих вояк, и помещение станции и даже голубей, которых, вместо положенных ста обнаружилось лишь семьдесят восемь. Ловенецкий, обдумывая про себя эту ситуацию, не мог сильно винить солдат, в этой глуши они одичали вместе с командиром; не имея полевой кухни, они получали столовые деньги, чтобы покупать провизию в ближайшей деревне, что сразу развратило маленький коллектив. Он остался без внимания начальства, которое, казалось, позабыло об этой голубиной станции возле тупиковой железнодорожной ветки.
Закончив инспекцию, он отправил в штаб заключительный рапорт, над которым корпел четыре дня, и в ожидании ответа вернулся в Минск.
Кунгурцев встретил его сердечно, как старого друга, предоставив ему несколько дней отдыха. Командир полка опять не предоставил Ловенецкому возможности познакомиться, на этот раз он уехал на воды для укрепления здоровья.
Ловенецкий поселился в своей прежней комнате. Она встретила его в том же состоянии, что он оставил её полтора месяца назад, чернила в забытой им на столе чернильнице пересохли, оставив на дне тёмную корку, и некому было зайти стереть многодневную пыль с фотографий на столе. Кунгурцев передал ему целый ворох писем, которые накопились за время его отсутствия. Сам Ловенецкий старался писать домой, как только предоставлялась возможность, но родные могли писать ему только на полковой адрес, потому что