Разумеется, я не думаю, что без предательских ходов Гиркана и Аристобула, кровных наследников бесстрашных Маккавеев, Рим оставил бы Иудею в покое. Однако не зловещ ли хотя бы символический аспект этих акций: мы сами пригласили своих поработителей?!
Как бы там ни было, в результате первой неотложной римской «помощи» единая монархическая Иудея была раздроблена на пять округов с пятью синедрионами: Иерусалим, Гадар, Амафунт, Иерихон и Сепфорис (Там же, кн. 14, гл. 5).
Начало конца
Подобно греко-македонским завоевателям, римские императоры относились к иудеям не лучше и не хуже, чем к другим порабощенным народам. Однако, как и прежде, непреодолимые различия между религиями и, в особенности, между уровнями преданности догматам веры в сознании поработителей и порабощенных, наполняли эти отношения крайней жестокостью с одной стороны, и крайней непримиримостью — с другой.
Макс Даймонт, вслед за крупнейшим английским историком Рима Э. Гиббоном, подчеркивает: «Римляне считали все религии одинаково правильными, одинаково полезными и одинаково ложными… Репрессии, которым они подвергали евреев, всегда были расплатой за сопротивление евреев римскому игу».
В этом же ключе высказывается и русский переводчик Флавия, видный историк Я. Л. Черток, говоря о различном отношении евреев и других народов к самодурству отдельных императоров, всюду насаждавших свои изображения. «Языческие народы, — пишет он, — привыкли воздавать божественные почести своим властелинам и поклоняться им… в языческом быту одним богом больше или меньше не могло иметь особенного значения. Для иудейства же вопрос о признании императорского культа был вопросом всего его бытия — тут невозможны были никакие компромиссы и уступки».
Как видим, речь снова и снова идет о невозможности не столько физического компромисса с иноземным игом, сколько идейно-религиозного.
Идейного, прежде всего!
Мы все время сталкиваемся с той же бескомпромиссной, с той же непреступной, с той же единственно правильной идеологической силой, которая на протяжении всего предыдущего тысячелетия терзала и разъедала нас изнутри, несмотря на то, что была предназначена, казалось, не для поражений, размежеваний и гибели, а для побед и процветания.
Я уже приводил примеры нашей реакции на идеологические издевательства царя Антиоха Эпифана и, в начале очерка, — прокуратора Понтия Пилата. Нечто аналогичное произошло и в годы правления императора Гая (Калигулы), самодурство и жестокость которого не знали ничего равного даже по отношению к самим римлянам. Числя себя выше всех Богов и требуя от всех народов империи выставлять изображения себя в бронзе и мраморе, он отправил в Иудею полководца Петрония с целью установления своих статуй и там. Причем, зная об особой чувствительности евреев к этому, он приказал Петронию, в случае сопротивления, «противоборцев убить, а весь остальной народ продать в рабство».
Петрония встретили тысячи возмущенных евреев с заявлением, что они готовы умереть за закон и предания отцов, «которые запрещают ставить не только человеческое изображение, но даже и божественную статую и не только в храме, но и вообще в каком бы то ни было месте страны». И как Петроний ни уговаривал, ссылаясь на то, что он тоже выполняет закон императора, согласно которому все народы должны иметь его статуи, как ни угрожал, — в ответ он слышал только одно: если Гай хочет поставить свои статуи, то он «должен прежде принесть в жертву весь иудейский народ. Они с их детьми и женами готовы предать себя закланию» («ИВ», кн. 2, гл. 10).
Ну что, господа, был ли в мире еще один хотя бы народ, который во имя ритуала веры проявлял бы столько героической готовности к закланию?!
При этом, опять же, речь шла не об отказе молиться во славу императора-подонка. За него они молились и дважды в день в его здравие приносили жертвы в храме. Речь шла о формальности, о статуе, о внешнем символе! Ведь на фоне реального угнетения, издевательств и непосильных налогов; на фоне собственных коррупцированных правителей, движимых шкурным тщеславием и властолюбием; на фоне полнейшего разлада в быту, неудержимого роста преступности и возникновения различных грабительских банд — на фоне всей этой чудовищной реальности, что такое статуя?
Пустяк. Комариный укус.
Для любой другой нации — да, но не для нас. Мы готовы были за этот пустяк — на заклание.
Не думаю, однако, что здесь, как и во всех предшествующих случаях, можно говорить обо всем народе. На подвиг самоубийства шла лишь особо настроенная часть народа, прикрывавшаяся его именем для большей храбрости и самооправдания. Эти мятежно-патриотические силы страны действовали в едином настрое с силами уголовно-преступными. Перемежаясь и поддерживая друг друга, они создавали в стране атмосферу паники, истерии и разброда.
Приведу один пример. Неподалеку от Иерусалима разбойники напали на багаж императорского слуги Стефана и разграбили его. В отместку наместник Кесареи Куман приказал сделать набег на близлежащие деревни и забрать жителей в плен за то, что они не задержали разбойников. Во время набега один солдат разорвал Священное писание и сжег его. «Иудеи были этим так потрясены, точно вся их страна стояла в пламени». Они потребовали от Кумана наказать солдата, что тот и сделал, приказав «вести его к казни через ряды его обвинителей».
После этого самаряне убили еврейского пилигрима, шедшего во время праздника из Галилеи в Иерусалим. Это привело в большое волнение и галилейских евреев, и иерусалимских. Они побросали праздничные торжества и устремились в Самарию. Их атаковал Куман с войском и многих перебил, захватив главарей в плен. Вспышку удалось погасить лишь после вмешательства знатных иудеев, которые просили мстителей сжалиться «над своим отечеством, над храмом, над своими женами и детьми и не рисковать всем из-за мести за одного галилеянина».
«Грабежи и мятежные попытки со стороны более отважных бойцов, — пишет Флавий, подчеркивая нераздельность двух сторон экстремизма, — распространялись по всей стране» (Там же, гл. 12).
В числе разбойников Флавий называет атамана Элеазара, разорявшего страну в течение двадцати лет, и партию сикариев, названных так по имени маленьких, изогнутых острием внутрь кинжалов, которые они держали под платьем. Смешиваясь с толпой, сикарии закалывали своих политических врагов среди бела дня, и как только жертвы падали, они начинали тут же, вместе со всеми, возмущаться убийцами. Среди их жертв был даже первосвященник Ионафан. «Паника, воцарившаяся в городе, — пишет Флавий, — была еще ужаснее, чем в самые несчастные случаи, ибо всякий, как в сражении, ожидал своей смерти с каждой минутой. Уже издали остерегались врага, не верили даже и друзьям, когда те приближались».
В числе мятежников-патриотов он называет злодеев, «которые, будучи чище на руки, отличались зато более гнусными замыслами, чем сикарии». «Это были обманщики и прельстители, которые под видом божественного вдохновения стремились к перевороту и мятежам, туманили народ безумными представлениями, манили его за собою в пустыни, чтобы там показать ему чудесные знамения его освобождения». Среди них то и дело возникали лжепророки. Один из них, прибывший из Египта, собрал вокруг себя 30 тысяч «заблужденных, выступил с ними из пустыни на… Масличную гору, откуда он намеревался насильно вторгнуться в Иерусалим, овладеть римским гарнизоном и властвовать над народом с помощью драбантов».
Зная, что многие наши евреи, не прочитав ни одной страницы Иосифа Флавия, не признают его свидетельств, в связи с его успехами среди римлян, приведу суммарную характеристику описанной выше обстановки, сделанную историком Я. Л. Чертком, который постоянно выверял свидетельства своего древнего коллеги по другим источникам.
«Нет сомнения, — пишет Черток, — что самозванные пророки, как и сикарии, исходили из чисто патриотических побуждений; все они выходили из недр одной общей партии ревнителей (зелотов) и стремились к одной цели: освободить нацию от чужеземного гнета, но крайнее ожесточение, с которым они преследовали свои цели, сделали их в действительности страшным бичем для страны. Возможно, однако, что в рядах борцов за свободу находились и искатели наживы и профессиональные разбойники, которые весь смысл своего существования видели в смутах и анархии». (Одно из примечаний к «ИВ», кн. 2, гл. 13).
Черток переводил Флавия задолго до Октября. Ему в революции еще не открылось это знаменитое блоковское «ножичком полосну, полосну». Поэтому то, что для него предположительно («возможно»), мне, грешному, кажется ясным, как Божий день. Правдивость картины, нарисованной Флавием, удостоверяется открывшимся нам социально-психологическим аспектом революций.