Видно, сказывалось тут и время, незаметно заставляющее людей привыкать ко всему, делал свое дело общительный характер Агаты. Живо перезнакомившись со всеми бабами, она частенько бегала на колхозные работы, то семенное зерно в амбарах помочь подсеять, то запоздалую полоску хлебов серпами сжать.
- За-ради чего ты хлобыстаешься пуще нас? - спрашивали иногда женщины. Ведь не колхозница.
- Не убудет меня, - с улыбкой отвечала Агата. - Иван-то хоть коров пастушит, а я вовсе не разминаюсь.
Да и сам Иван время от времени помогал колхозу то сбрую починить, то сани наладить. Он умел отлично гнуть дуги и колесные ободья, делать бочки и кадушки. Председатель "Красного колоса" (так назывался Михайловский колхоз) Панкрат Назаров то и дело обращался к Ивану с разными просьбами и ни разу не получал отказа.
И однажды в дождливый осенний вечер бывший заместитель командира партизанского отряда Панкрат Назаров завернул в халупку к Ивану.
- Погодка, язви ее... - Он смахнул сырость с бороды, вытащил кисет, присел у дверей. С дождевика его на некрашеный пол текла вода. - Насвинячу тут у вас.
- Ничего, - улыбнулась Агата. - Какая трудность подтереть! Раздевайся, чаю попьешь горячего.
- Не до чаев, - хмуро сказал Панкрат. - Солому с прошлогодних скирд перемолачиваем. Да что...
Шел голодный тридцать третий год, за неурожайным летом надвигалась долгая, зловещая зима.
- Вы-то как? Зиму протянете?
- Картошка есть, не помрем, может, - ответил Иван.
- Не помрем, - широко улыбнулась опять Агата, будто она твердо знала о какой-то приближающейся радости.
- Правда, с такой женой грех помирать, - сказал Панкрат. И вдруг спросил: - Слухай, Иван, в колхоз пойдешь?
Иван, строгавший в углу кадочные клепки, отложил рубанок, выпрямился. Агата птицей метнулась к мужу, будто ему угрожала какая опасность, повисла на плече.
- А примете? - спросил Иван.
- Сейчас многие с колхозу бегут, - вместо ответа проговорил председатель, растирая усталые глаза. - Грузят лохмотья на телегу и уезжают. В город подаются, на заработки. Думают, там слаще.
- На следующий год будет, будет урожай! - почти зло выкрикнула Агата.
- Должон, поди, - согласился Панкрат. И, помолчав, произнес: - Я вот думаю все - Михаила-то Лукича Кафтанова, Анниного отца, ты зачем тогда пристрелил? Так ить разумно не объяснил. Чтобы свое бандитство искупить?
- Нет, не потому. - Иван освободился тихонько от жены.
- А Яшка Алейников и тогда и сейчас говорит - потому. И брат твой Федор тоже.
- А им откуда знать, потому или не потому?! Я им об том тоже никогда не докладывал. И на допросах никому не разъяснял. И разъяснять не буду.
- Что шумишь? - сказал Назаров, вставая. - Не будешь - дело твое. А живешь, вижу, без пакости в душе. И мужик ты нужный для хозяйства, руки золотые. Яшка Алейников говорит: "Не вздумайте в колхоз принимать, затаился он, сволочуга, сейчас хвост прижал, а урвет время - гвоздем вытянет да на горло скочит..."
- Вон что, - усмехнулся Иван тяжело и горько. - Застрял, значит, я, как телега в трясине за поскотиной.
- Была трясина, теперь нету, забутили недавно. Теперь - сухое место. Назаров застегнул дождевик. - Оно и в жизни человеческой так бывает. Алейников этого в расчет не берет, видно... Ну, да хрен с ним. Обдумайте с Агатой все, а по весне примем вас в колхоз.
И приняли. Иван боялся, что на собрании начнут допытываться, отчего да как очутился в банде у Кафтанова, при каких обстоятельствах прикончил его. Тут может и об Демьяне Инютине, бывшем одноногом старосте, вопрос подняться: кто его-то в амбаре пришлепнул, как, за что? Об Инютине Иван вообще никогда никому не говорил, кроме Агаты, - ни партизанам тогда, ни на суде потом. Но никто ничего не спросил. Может, потому, что Панкрат Назаров, открывая собрание, напрямик сказал:
- Значит, так, Иван Силантьевич... Что ты в банде у Кафтанова был - знаем. За то отсидел, сколь Советской властью было отмерено. Но ежели какие прежние грехи утаил от суда...
- Али злодейства, - вставил мужичок Евсей Галаншин, живший тогда еще в Михайловке, и победно оглядел колхозников.
- Так вот, ты, Иван, лучше сейчас перед народом признайся. А то ежели всплывет что потом... сам понимаешь.
- Ничего я не утаивал, - сказал Иван. - Злодейств никаких не делал. Только портянки Кафтанову стирал да самогонку для него по углам шарил.
- А это не злодейство?! - закричала вдруг Лукерья Кашкарова, баба лет под пятьдесят, на лицо моложавая, все еще хранящая следы былой красоты. - У меня, паразит, четверть самогонки из избы выпер. До сих пор бутыль помню - на горлышке краешек сколотый... Ишо плеткой на меня замахнулся. И день помню: как раз на Аграфену-купальницу было в восемнадцатом году...
- Это было, - сказал невесело Иван. - Ты же уцепилась за эту несчастную бутылку, вроде как у тебя сердце вынимали. А Кафтанов, озверевший от пьянства, велел не только самогонку, а и тебя к нему приволочь.
При этих словах начавшийся было ропоток увял, настороженное любопытство разлилось по рядам колхозников.
- Ну? - не вытерпел кто-то на задней скамейке.
- Я сказал Кафтанову: "Лушка, видать, унюхала что про твои желания, в степь с вечера убегла".
- Эк ты! - вскочил Галаншин, замахал руками. - Вот энтой-то ложи и не прощает тебе Лушка!
- Лишил бабу радости...
- Доседни сожалеет... - заметался в тесной, накуренной конторе хохоток. Лукерья повернула голову вправо, влево, налилась гневом:
- Жеребцы, язви вас! Нахальники... Об чем это я сожалею? Да я, как Иван сказал мне, что Кафтанов... на этакое зарится, при нем же, при Иване, собрала в узел рубашонки для перемены - да в лес. Иван не даст соврать. Скажи ты им, Иван Силантьич! Без перегляду с час бежала, пока сердце не зашлось.
- Это верно, побежала ты - на коне вряд ли бы угнаться, - сказал Иван, но его перебил Галаншин:
- А скажи, Иван, случаем, не на заимку по привычке она побежала, что в Огневских ключах?
- Кака заимка?! Каки ключи?! - вскочив, закричала Лукерья, но ее голос потонул в громовом хохоте.
В молодости Лукерья была девкой бойкой и на любовь щедрой. Видимо, поэтому, несмотря на красоту, замуж ее никто не брал, но ее щедростью пользовался всякий. А Михайловский богач Кафтанов, когда случались у него загулы, почти в открытую увозил Лушку на свою заимку, жил там с ней по неделям.
Знали также в деревне, что в двадцать восьмом году кто-то из деревенских доброхотов наградил Лукерью сыном. Почувствовав себя беременной, Кашкарова очень удивилась этому обстоятельству и, встречаясь с бабами, зло разглядывала свой полнеющий живот и у каждой женщины почему-то допытывалась:
- Кто же это, бабоньки, мне подсудобил? Узнать - я бы ему глазищи-то выдавила. Ну, погоди, пущай дите народится! По обличью отгадаю отца и брошу ему ребенка под порог.
Но когда родился Витька, Лукерья, сколько ни разглядывала мальчишку, так и не могла определить, на кого он похож.
...Народ смеялся до слез, до рези в глазах. Лукерья кричала, крутилась среди людей, пытаясь что-то объяснить, потом села и заплакала.
- Нахальники вы! - выкрикнула она. - Ишо скажете тут вслух, что я с кафтановским сынишкой, с Макаркой путаюсь! Знаю ить, по углам шепчетесь. Как язычищи-то от чирьев не полопаются!
Люди быстро примолкли. Всем до удивления странно было видеть плачущую Лукерью. И кроме того, очень уж дерзко и бесстыдно высыпала она перед всеми те сплетни и пересуды, которые гуляли про нее по деревне.
Имели ли под собой какую-то почву эти сплетни, сказать было трудно. Старшего сына Кафтанова, Зиновия, возглавившего после смерти отца его банду, вскоре изловил где-то Яков Алейников. По слухам, Зиновия отправили в Новониколаевск, по-теперешнему в Новосибирск, и там расстреляли. Но у Кафтанова был еще один сын - Макар. В девятнадцатом году мальчишке было лет шесть, Кафтанов прятал его где-то по таежным заимкам. И, поговаривали, не без помощи той же Лукерьи.
Где потом жил Макар, да и жив ли он вообще - было неизвестно. Но в тридцатом году летом приехал в Михайловку высокий, узкогрудый, чернявый, точно закопченная самоварная труба, парень, одетый чисто, по-городскому, в шляпе, с тросточкой. Он переночевал у Кашкаровой, а утром появился на улице, приковывая общее внимание диковинным своим видом.
- Кто же ты такая птица? - скорее других осмелился приблизиться к нему Евсей Галаншин.
- А Макар я. Макарка Кафтанов. Приехал вот на родину.
- Во-он что-о, милый! - протянул Евсей и поводил расплющенным носом. - А ежели тебя загребут? За родителя-то?
- Не-ет. Я ведь политикой не занимаюсь. Я уголовник.
- Кто-кто?! - заморгал Галаншин.
- Вор я.
- Ча... чаво? - вытянул тонкую шею Евсей и перестал моргать.
- Да ты не бойся, голуба, - усмехнулся Макар, хлопая Галаншина тросточкой по плечу. - Я только магазины граблю. Специальность у меня такая - магазины. Или, может, у тебя магазинчик есть?
Привлеченные необычным разговором, осмелев, вокруг Галаншина и Макара стали собираться мужики и бабы. Евсей хихикнул недоверчиво, обошел Макара кругом.