Все должно быть так, как было, — быт, одежда, нравы людей… И прошла дискуссия: а как с питанием? Три недели актеры Театра без зрителей должны играть голодный народ. Тут хотели сделать уступку, но актеры дружно взбунтовались. Играть, так играть всерьез. Проникать в дух времени, так проникать до конца — никаких компромиссов. Три недели! Страна голодала годами!
И специалисты стали выяснять, как печь ржаной хлеб с мякиной, чтоб оставался непропеченным…
Красноармейцев, солдат, казаков, мужиков, просто представителей деклассированных элементов играло множество кинооператоров, вооруженных неприметно маленькими, сверхпортативными кинокамерами. Они обязаны были схватывать эпизоды игры, как схватывают хроникеры-документалисты. Наверняка окажутся заснятыми сотни километров пленки. Смонтированные операторами фильмы поступят на конкурс. После того, как жюри конкурса определит лучший фильм и удачливый оператор получит признание, ему предоставят право назвать имя любого кинорежиссера. Вместе с этим кинорежиссером он, оператор-победитель, должен составить, пользуясь материалами всех фильмов, один общий фильм.
И этот фильм пойдет по экранам всех континентов, его будут показывать по телевидению. Театр без зрителя получит миллиардного зрителя. Театр ли? Эхо песни нельзя же назвать песней.
Весь мир был увлечен этой затеей. Желающие играть составили целые армии, по своей численности, пожалуй, превосходящие те, что когда-то сражались в гражданскую войну. Седовласые профессора выражали желание стать мешочниками, капитаны космических лайнеров готовы были работать кочегарами допотопных паровозиков.
Игорь Бартеньев выбрал для себя роль матроса-большевика с крейсера «Аврора».
Уже много дней в казахских степях рвались импровизированные снаряды, скакали конники, носились тачанки. А каждое утро в восемь часов Александр Николаевич Бартеньев шагал к институту, нес в себе не остывающее ни на минуту ощущение потайной связи с легендарной планетой, кружащей возле далекой звезды Лямбда Стрелы.
Миражи находили на него во время бодрствования, только в покойные минуты. Во время сна ему снились обычные, земные сны.
Как-то он присел на скамейку перед домом. Был тихий предвечерний час, солнце, налитое усталостью и ленью, спадало к горизонту.
Он сидел и водил прутиком под ногами, старался ни о чем не думать, наслаждаться отдыхом. И неожиданно для себя он заметил, что прутик в его руках вывел на утоптанном песке четыре отчетливые буквы, складывавшиеся в странное слово:
ИМЯТ
Что это такое? По привычке пальцы потянулись к виску. Александр Николаевич напряг память: «Имят?..» Знает ли он это слово? Но память на этот раз — быть может, впервые в жизни — отказывалась ответить. Такого слова он не помнил. Но тогда почему ему взбрело в голову написать именно эти четыре буквы?
Решительные шаги. По дорожке шел странный человек в плотной, черной, слишком теплой, не по сезону, одежде. Широкие штанины мели песок, на голове шапочка блином, на туго затянутом грубом кожаном поясе плоская коробка неправильной формы, она била человека по ляжке.
— Здравствуй, отец!
И тут только Александр Николаевич узнал — Игорь в старинной одежде моряка, небритый, помятый, потемневший от солнца и пыли.
На осунувшемся лице незнакомое, пугающе суровое выражение, запавшие глаза загадочны. Обдав каким-то кислым запахом, Игорь осторожно обнял отца, тяжело опустился рядом.
— Как это в наше время говорилось: укатали сивку крутые горки, — сказал отец.
Игорь с силой провел ладонью по грязновато-рыжей, словно подпаленной щетине на щеке.
— Расстрелян белогвардейцами час назад.
— Вот как… Рад видеть воскресшим.
— В теплушках вповалку ездил, на угле в паровозном тендере спал, жрал конину, сваренную на костре.
— Конину! Ну, это слишком.
Из дому выбежала мать.
— Ого! Серьезный воин!
Рядом с поднявшимся сыном, выглядевшим сейчас кряжистым и сильным в своей воинственно грубой одежде, мать выглядела слишком сухонькой, какой-то воздушной.
— Не заболел ли?
Отец подсказал:
— Расстреляли его. Не может пережить.
Игорь махнул рукой:
— Пройдет… Ванна, а потом постель… Минутку еще посижу возле вас и пойду.
У Галины с возрастом ссыхалось лицо, а глаза становились больше и ярче. Сейчас в синеве ее глаз — пытливое, озабоченное внимание. Неожиданно мягко попросила:
— Ты же что-то хочешь рассказать. Рассказывай.
Игорь словно ждал этой просьбы, стал рассказывать откуда-то с середины, отрывисто и путано:
— Нас повели к оврагу… Двадцать пять человек… Жара… А мы до этого сидели в каком-то хлеву. Да, да, в хлеву не в переносном смысле, — в буквальном… Грязь, смрад, навоз. Четыре стены, обмазанные рыжей глиной. Пять шагов на пять, а нас — двадцать пять человек, один на другом, ни лечь, ни сесть, стоишь на одной ноге. Пить не дают… Вывели, начали прикладами толкать. До оврага километра четыре, босиком, по колючкам… Выстроили вдоль оврага. Выстроили, а напротив меня — казак, рыжий, плечистый, борода от самых глаз растет. Взглянул я в эти глаза над бородой и, знаете, поверил! Вот такой подымет ружье и убьет. Понимаете, поверил! Овраг… Трава жесткая, в пыли, осыпавшаяся глина — этакий кусок планеты, оставшийся с сотворения мира. Подымет на меня винтовку — и конец. Тут, у оврага. Одного казака играл знакомый гистолог, как-то на симпозиуме в Варшаве беседовали. Встретились мы с ним глазами. Я на него гляжу, он — на меня. И не выдержал он. Вижу, морщится, морщится, как ребенок, вдруг — хвать об землю свое ружье и закричал: «Ко всем чертям! Почему я должен корчить из себя эту сволочь!» Погоны с плеч рвет. А командир их, подъесаул, что ли, называется, — какой-то профессиональный актер. Он отвечает за игру. Он обязан пустить нас в расход, то есть расстрелять… Что вы думаете, не растерялся, сукин сын, ткнул издалека пальцем, крикнул: «Взять!» Набросились, руки заламывают, а мой гистолог рвется, пена на губах… И вдруг слышу кто-то за мной хрипло так, пересохшей глоткой: «Вставай, проклятьем заклейменный!..» И все запели… И я тоже… «Вставай, проклятьем…» И ненависть, ненависть во мне. Какая ненависть! Никогда такой не переживал. Особенно к этому проклятому подъесаулу. И чувствую, всерьез чувствую, что я и есть проклятьем заклейменный… Что у меня прежде была такая сволочная жизнь, что и смерти-то не боюсь…
Игорь вытер пот с лице рукавом бушлата, облизал потрескавшиеся губы.
— Я, наверно, долго еще буду удивляться…
— Игра порой врезается в память сильнее, чем жизнь.
— Нет, не игра, а именно жизни удивляться, нашей, этой вот… Летел сюда и глядел, словно у меня новые глаза… — Игорь помолчал с минуту, подумал, сообщил: — Об этом подъесауле думаю. Тот актер, когда снимет его шкуру, станет, наверно, годами душу свою чистить… От брезгливости… Хотя актер, им это привычно…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});