Честно говоря, в этот апрельский день, выдавшийся на редкость синим и чистым, Аркадию Наумовичу Штерну хотелось повеситься. Начавшись с обыденной яичницы и стакана крепкого чая, день вдруг взорвался невозможностью, взбудоражив людей во всем мире сообщением ТАСС. «Сегодня, двенадцатого апреля одна тысяча девятьсот шестьдесят первого года, — торжественным баритоном зачитывал диктор правительственное сообщение, — впервые в мире на космическом корабле „Восток“ летчик-космонавт СССР майор Гагарин Юрий Алексеевич совершил облет земного шара и благополучно приземлился в заданном районе. Самочувствие летчика-космонавта СССР майора Гагарина хорошее».
В расположенной по соседству школе творилось невероятное. Занятия отменили, и детвора галдящими группками носилась по двору; кто-то принес во двор любительский телескоп, и от желающих посмотреть в него на небесную синеву не было отбоя. В горячке как-то упустили из виду, что полет Гагарина благополучно завершен, каждому хотелось увидеть в небе искорку ракеты, и у телескопа даже случилась маленькая потасовка. Потасовку прекратил прибежавший на крики физрук, который, к неудовольствию подростков, единолично завладел окуляром телескопа и долго обшаривал небеса в поисках металлической блестки.
Аркадий Наумович смотрел на все эти страсти из окна, внешне оставаясь спокойным, но душа его была переполнена бешенством и отчаянием. Однажды узаконенная ложь разрослась, перешагнула все видимые и невидимые барьеры и стала претендовать на звание правды.
В какой-то момент Штерну показалось, что он сошел с ума. Чтобы обрести утраченное душевное равновесие, он полез в сервант. Спичечный коробок был на месте, и под спичками по-прежнему лежал уже окаменевший кусочек хлебного мякиша. Аркадий Наумович торопливо принялся ковырять мякиш и успокоился только тогда, когда комнату залил ровный ясный чуть голубоватый свет. Удостоверившись, что все на месте, Штерн долго сидел на стуле, разглядывая голубое зарево, и опомнился только тогда, когда услышал громкие голоса запаниковавших соседей. Пугливо озираясь и кляня себя за беспечность, он спрятал источник свечения в свежий мякиш, уложил его в коробок и накрыл сверху спичками.
Аркадию Наумовичу было искренне жаль обаятельного молодого человека, смотревшего сейчас на читателей с газетных полос всего мира. Ясное дело, что свою новую роль этот молодой человек играл не для собственного удовольствия и не по своей прихоти. Это был приказ партии, а приказы партии всегда выполняются, даже если для их осуществления надо положить жизнь. Собственно, ведь и многолетнее молчание самого Аркадия Наумовича Штерна было вызвано тем же приказом, подкрепленным соответствующей угрозой компетентных служб. «Так надо Родине», — говорила партия, и они летели в небеса на ненадежных и смертельно опасных воздушных шарах и стратостатах. «Так нужно Родине!» — сказала партия, и они перестали летать и молчали, скрипя зубами, когда полеты в небесах на все тех же воздушных шарах и стратостатах предавали анафеме. Странное дело, всегда находился тот, кто знал лучше других, что именно нужно Родине в тех или иных обстоятельствах!
«Заправлены в планшеты космические карты / и штурман уточняет в последний раз маршрут. / Давайте-ка, ребята, закурим перед стартом, / у нас еще в запасе четырнадцать минут!» — звучал на волнах радиоприемников баритон знаменитого певца. Возмущение требовало немедленного выхода, и Штерн не выдержал. Он выскочил в коридор, набрал номер телефона, по которому никогда не звонил и который тем не менее был словно высечен в его памяти, и стал ждать ответа. Номер этот был указан в поздравительной открытке, пришедшей Штерну четыре года назад. На открытке не было почтовых штемпелей, а почерк он узнал сразу.
Трубку взял Урядченко. Они не виделись двадцать четыре года, последний раз случайно встретились во Владимирской тюрьме, но поговорить бдительные надзиратели так и не дали.
— Слышал? — поинтересовался Штерн, не представляясь. Осторожность была глупой, Урядченко даже хмыкнул в трубку.
— Не только я, — сказал он. — Весь мир слышал.
— Ложь, произнесенная громко и тысячекратно, более похожа на правду, чем правда, произнесенная однажды и шепотом, — сказал Штерн. — Кто же услышит шепот?
— А ты не шепчи, — посоветовал Урядченко. — Здоровее будешь!
Глупо теперь шептать, сразу сумасшедшим объявят. Да и все это, может быть, не такое уж вранье. Я прикидывал. Не веришь? Просчитай сам, мозги, надеюсь, в зоне не отшибли?
— Просчитаю, — пообещал Штерн. — Ну, а как ты?
— Нормально, — кратко сказал Урядченко. — Женился. Пацан есть. Лешка. А ты как?
— Никак, — ответил Штерн. — Разве можно что-то начинать, если живешь под колпаком?.. Про Сашку что-нибудь знаешь?
— Откуда? — удивился Урядченко. — Я ведь никого с тех пор не видел. Сначала, сам понимаешь, канал строили, а после в Сталинграде так и осел. Саша, как я слышал, к матери в деревню подался. Куда-то на Тамбовщину. Минтеев, говорят, сразу после освобождения умер. Еще в пятьдесят третьем.
— Это я знаю, — отозвался Штерн. — В пятьдесят четвертом на Литейном сообщили. — Ты мне вот что скажи: как теперь жить, когда все на голову поставлено?
В трубке посопели.
— Я тебе, Аркашка, так скажу, — наконец отозвался Урядченко. — Я больше ни во что не лезу. Сам пойми, у меня семья, пацан растет. Да и, собственно говоря, какая разница-то? Ну, скажем мы, что видели. Кому оно надо? Нам и так всю жизнь исковеркали. Если бы ты знал, что я в Ухтлаге пережил. Да о чем я — ты не меньше кругов прошел! Сколько той человеческой жизни нам осталось? И чтобы я все своими руками поломал? Ради чего? Кто они мне, эти ученые да попы, чтоб я за их благополучие своим расплачивался?
— А истина? — напомнил Штерн.
— А что истина? — удивился собеседник в далеком Сталинграде. — Я, дорогой мой Аркаша, не святой. Я человек простой и в пророки не рвался. Я свои Голгофы не выбирал, мне их судьба отмеряла.
Урядченко замолчал. Связь была хорошая, и было слышно, как он Покашливает на другом конце провода. Кашель такой Штерну был хорошо знаком — туберкулезник.
— Я тебя понял, — только чтобы не молчать, сказал Штерн.
— Вот и хорошо, что понял, — сдавленно превозмог кашель Урядченко. — Хочешь, бейся в запертые ворота. Но меня не трогай. Укатали Сивку уральские зоны.
Они не попрощались.
Штерн не винил Урядченко ни в чем. Действительно, сколько жизни еще человеку осталось? Все правильно. Все так и должно быть. Законы сопротивления материала все еще в силе.
Он вернулся в комнату, лег на диван, забросил руки за голову и, уткнувшись взглядом в оранжевый абажур на потолке, принялся вспоминать прожитое. И по всем подсчетам выходило, что счастливой жизни у него было пять лет. Все остальное скомкано, взвихрено и рассеяно безжалостным временем, этим страшным оборотнем со спокойным лицом исторических трудов и учебников. В них было все приглажено до пристойности: монгольское иго — бедствие, Иван Грозный жестокий, но справедливый царь, боровшийся за объединение русских земель, мучительные и смертоносные походы Петровских и Екатерининских полков — суть укрепление государства Российского. А до человеческих букашек, которых безжалостно давили высочайшими сапогами во имя высоких целей и идеалов, никому и дела нет — паши да сей, да пропивай свое в кружалах. Маленький незаметный муравей, чьим трудолюбием эта самая история и жила. Да что там далеко ходить, разве не были такими муравьями Витя Урядченко, умерший Минтеев, разбившиеся Усыскин, Морохин и Колокольцев или он сам, Аркадий Наумович Штерн, волею случая явившийся в мир, прикоснувшийся к тайне мироздания и проживший всю жизнь с кляпом во рту, не смеющий сказать правды, ибо эта правда по чьему-то высочайшему мнению была опасной, ведь она подрывала основы сложившихся знаний о мире и разрушала все материалистические представления человечества о Боге, мироздании и истинности науки?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});