При свете дня лицо Тараса Ильича было серо, морщинисто. Рваный шов на виске выделялся бугристыми желваками синей кожи.
– Отметка – от топора? – осторожно спросил Гриша. Тарас Ильич отмахнулся:
– Нет. От медведя.
Все заинтересовались.
– От медведя? Расскажите! Как от медведя?
– Да что же тут рассказывать! Обыкновенно как. Лапой. – Он оглядел обращенные к нему молодые лица, подобрел, сказал с удовольствием: – Это что. Вот старик один был, сейчас помер. Батурин. Так у него все лицо покарябано было. На тигра ходили – он, четыре охотника с ним и племянник. Племяннику о ту пору четырнадцать годов было, впервые пошел. А вышло так, что тигра они подстрелили, а добить не успели. Он как прыгнет – и прямо на Батурина, повалил, когтями в голову вцепился – смерть пришла старику. Охотники разбежались – и верно, страшно. Ну, а племяш – родная кровь, куда бежать? Жалко ведь. Схватил топор и ахнул тигра в голову – топор по рукоятку вошел, Батурина всего кровью залило, и не разберешь – где своя, где тигриная. Тигр так на нем и подох. А следы тигриные на всю жизнь остались.
Из тайги наползали сумерки. Стрекотала поблизости вода. Шуршали ветви.
– А тигров здесь много? – спросил чей-то напряженно-спокойный голос.
– Нет. Теперь что-то не слышно.
Растирая голые ноги и следя за ботинками, подсыхавшими у костра, Епифанов рассказывал:
– А в океанах зверь такой водится – осьминог. Лапищи страшенные, восемь ног, не то ноги, не то щупальцы. Как захватит этими щупальцами – пропал человек! Засосет. Водолазы на них охотятся.
Комсомолец из Кабардино-Балкарии рассказал:
– Поднимались мы запрошлый год на вершину. И вдруг – обвал. Трех человек оторвало и понесло. Одного льдиной ка-ак хлопнет – умер. Другой альпенштоком в расщелине льда зацепился. Его бьет, а он уцепился и держится, потом еле руки разжали. А третьего ка-ак понесло – ну, думаем, прощай, дорогой. А нет, жив остался. Из-под снега откопали. Весь избитый, а дышит. В прошлом году снова ходил.
Комсомолец из Княжьей Губы рассказал:
– Я еще, значитца, маленький был. И были тогда у нас англичане. И вся наша деревня, значитца, партизанила. А мы, ребятишки, были мастаки на лыжах бегать, как у нас с малолетства все бегают. Ну, значитца, бегали мы в горы, батькам хлеб носили. И вот однажды идем – батюшки! Англичане! Только мы хлеб покидали в снег, а сами бежим, будто, значитца, катаемся. Схватили нас – где батьки? Щипали, били, за уши драли. Я, значитца, реву, отбиваюсь. А сказать ничего не говорю. И все ребятенки, как один, ревут во весь голос, а не сказывают. Так и не сказали.
Сергею Голицыну тоже захотелось рассказать что-нибудь страшное или героическое, но ничего такого в его жизни не было. В памяти всплывали рассказы отца… Но что же чужие слова пересказывать?
Стало темно.
Комсомольцы запели. Тарас Ильич сидел, опустив голову.
– А нас выселяют, – вдруг сказал он, резко подняв голову. Злоба светилась в его глазах. Но злоба погасла. Ее сменила тупая обида. – Ваш начальник сказал: каждому дадим денег, проезд и полную стоимость хозяйства, на новое место перевезем. А здесь строительство. Город. Нельзя.
Тотчас вспыхнул спор – правильно или неправильно выселять деревню. Всем было жалко Тараса Ильича.
– Ну как же неправильно, – вступил в спор сам Тарас Ильич. – Все одно, хозяйству здесь конец. Стройка. А только почему меня не спросили – хочу я эти деньги или нет? На что мне деньги? Я бы захотел, давно уехать мог. Не старое время. Раньше, я все, бывало, мечтал – в Россию. А здесь-то что ж – не Россия разве? Поглядишь кругом – иной раз аж дух захватывает, ширина какая!
– А вы бы на стройке не остались? – неуверенно предложил Гриша.
Тарас Ильич поднял на него глаза, не ответил.
– Слыхали, на митинге Вернер что говорил? Гранитные набережные, асфальт, бульвары… – поддержал Гришу Епифанов. – Такой город построишь, отец, потом и помирать не жалко. Вроде памятника.
Но Тарас Ильич промолчал. Сидел отчужденно, понуро. Гриша не знал, как раскрыть ему в жизни новое, светлое содержание, ему, видевшему только каторгу, волчью слежку, власть ножа и золота.
Гриша вспомнил стихи, написанные ночью. А что, если прочитать их? Поймет он или не поймет?.. Если не поймет, значит стихи никуда не годятся…
– Я вчера стихи написал, – срывающимся голосом заявил Гриша, – по вашему рассказу. Называются «Волки».
Он прочитал их, сильно побледнев. Тарас Ильич сидел, по-старчески согнувшись. После долгого молчания он грустно сказал:
– Волки и были, – и понурился еще безнадежнее. Гриша понял, что читать стихи не следовало, что эти стихи не то, что нужно.
– Почитай-ка еще, – попросил Епифанов, – в этой природе только стихи и слушать.
Гриша мог читать стихи сколько угодно – и свои и чужие. Но что прочитать? Когда он был с Соней, он находил десятки стихотворений, как бы для нее написанных. «В тот день всю тебя, от гребенок до ног, как трагик в провинции драму Шекспирову, носил я с собою и знал назубок…»
Но что же прочитать сейчас? Что прочитать, чтобы Тарас Ильич остался на стройке и полюбил ее, чтобы комсомольцы работали завтра еще азартнее, чем сегодня?
Из памяти выплыл «Перекоп». Он любил его. Эти стихи о них обо всех: о Тарасе Ильиче, о комсомольцах, о больших чувствах и больших делах.
Но мертвые, прежде чем упасть,Делают шаг вперед…
В них была мечта о завоеванном счастье, быть может и о новом прекрасном городе на Амуре.
Нам снилось, если сто лет прожить,Того не увидят глаза.Но об этом нельзя ни песен сложить,Ни просто так рассказать.
Читая, он вдруг испугался за Тихонова. А вдруг не поймут? Но все поняли.
Епифанов мечтательно и размягченно смотрел прямо в рот Грише. Когда Гриша кончил, он сказал:
– Вот о нас тоже напишут когда-нибудь стихи…
Гриша прочитал «Балладу о синем пакете». Он плохо помнил ее и читал медленно, иногда замолкая, чтобы вспомнить строку или слово. Но вместе с ним все слушатели морщили лбы и шевелили напряженными губами, как бы помогая ему вспоминать… «Но люди в Кремле никогда не спят…»
– А кто из вас в Кремле был? – спросил Тарас Ильич.
– Никто не был.
Через минуту он спросил:
– О вашей стройке там знают?
– Факт, знают, – ответил Сергей.
– Ну скажи еще какие стихи, если знаешь, – попросил Тарас Ильич Гришу.
Гриша перебирал вещь за вещью стихи Багрицкого. Все они сейчас не подходили. Гриша обрадовался, вспомнив Маяковского. Он ухватился за него, как за желанного друга, вступившего в светлый круг огня – для действия, для борьбы, для помощи. Уже не стесняясь, не боясь забыть или спутать, он вслух вспоминал, досказывал своими словами забытые строфы и полным голосом читал все, что звало, объясняло, заражало, било в цель:
Сочтемся славою, —ведь мы свои же люди, – пускай намобщим памятником будет построенныйв бояхсоциализм.
И, прямо обращаясь к Тарасу Ильичу, он говорил ему:
Надовырватьрадостьу грядущих дней. В этой жизнипомереть не трудно. Сделать жизньзначительно трудней.
Уже много позднее, ложась спать рядом с Гришей в переполненной палатке, Тарас Ильич наклонился и сказал вполголоса:
– Видно, мне от вас не уйти… – и тотчас грубовато добавил: – Безрукие вы, все одно без меня не справитесь.
Гриша был так утомлен, что сразу же заснул. Но среди ночи он вдруг проснулся, как от крика. Было темно, тихо, холодно. Стрекотала река. Все спали… Что же? Что? Было ощущение чего-то несделанного. Ах, да! Это! Надо писать как Маяковский. Прямо, дерзко, звонко, не идти окольными путями, а бить в лоб.
И он снова заснул – тяжелая физическая усталость брала свое.
17
Оставшиеся в деревне еще много часов томились неопределенностью и скукой. В это великолепное, свежее утро хотелось поскорее размять мускулы после вчерашней выгрузки.
А работы не было.
На барже у Вернера бесконечно тянулось совещание.
Все начальство заседало.
Комсомольцы бродили, не зная, чем заняться, предоставленные самим себе.
Откуда-то пополз неясный слух, что их привезли сюда по ошибке, что стройка перенесена на другое место.
Местный житель, поглаживая почтенную бороду, подтвердил:
– А как же! Сюда комиссия прилетала. Говорили, нельзя здесь строить. Почва не позволяет.
– Чепуха! – ответили ему. – Не может быть.
Но осадок неуверенности остался. Кто его знает, может быть оттого и заседают без конца руководители?
После полудня заседание кончилось. Небольшую группу комсомольцев позвали распаковывать инструменты. Распаковывали прямо на берегу. Кругом стояла толпа.
Ожидали разных инструментов, каждый по своей специальности. Но получили только топоры и пилы.
Коля Платт презрительно разглядывал пилу.
Раздался властный голос Вернера: