По мере роста мастерства углубляется и символизм Йитса. Ключевые образы сборников Башня и Винтовая лестница, определяемые их названиями, — это и дом поэта, и реальная старинная башня, высящаяся неподалеку от Кула, в которой поселился он сам, и маяк, воплощающий силу человеческого разума, и символ одиночества человека, и знак ночи. Медленно разрушающаяся эта башня старение, гибнущие цивилизации и культуры, вырождающиеся нации. Винтовая лестница — творчество, культурная связь времен, стремление человека достичь небес духа, "ступени, ведущие к моим предкам"… Символика эта чуть тронута чувством печали: небеса недостижимы, время безжалостно, жизнь зла.
Символизм Йитса приобретает ироническую окраску. С особенной остротой это сказалось в стихотворении "Символы" (сб. "Винтовая лестница"). Три главных образа: башня — символ мудрости, меч — символ мужества, расшитая золотом ткань — символ красоты предстают в сочетании, которое сводит на нет их высокий смысл: мудрость приходит лишь к слепому, мужество заключено в мече, который находится в руках глупца, любовь соединяет красоту и глупость.
Центральными символами зрелого Йитса становятся "кровь", "смерть и бессмертие", "время", "Великое Колесо".
Образ кровавого потока (the blood-dimmed tide) становится символом зла, затопившего мир, и самой вздыбившейся жизни. Он лейтмотивом проходит через многие стихотворения Йитса 20-30-х годов. Поэт говорит о "that raving tide" * в "Фазах Луны", об "odour of blood when Christ was born" ** в "Двух песнях из одной пьесы", о "the fury and mire of human viens" *** в "Византии". От стихотворения к стихотворению главный образ — кровь — обрастает новыми оттенками значения, но при этом через него устанавливается связь между стихами, начинает работать сила сцепления…
* Неистовствующий морской прилив (англ.).
** Потоки крови при рождении Христа (англ.).
*** Бешенство и грязь человеческих порывов (англ.).
Тема смерти и бессмертия, затронутая в Византии, открывающей сборник Башня, становится центральной в Видении, — книге, приводящей в систему философию-мифологию Йитса и в то же время — пророческой. Истолковывая время как "цепь времен", в которой настоящее, будущее и прошедшее — звенья, говоря о возвращении истории "на круги своя" и завершении Великим Колесом двухтысячелетнего круга, не доживший до Второй мировой войны Йитс уже "видит" "потоки крови", что "бессмысленно пятнают Землю".
Мир распадается; не держит стержень;Анархия над миром воцарилась…Безверьем скован лучший дух, когдаВся дрянь кипит горячкой страсти.Грядет чудовищный зверь:Тварь с телом льва и человечьей головойПуст взгляд ее безжалостный, как солнце,Лениво движет задом, а над неюМелькают тени пустынных гневных птиц.
Здесь элиотовские мотивы накладываются на элиотовские же представления о времени. Не случайно, составляя оксфордскую антологию поэзии, Йитс ввел в нее наполненного мифологическими мотивами и образами С у и н и.
Как писал Джек Линдсей, целью творчества Йитса было "оживить мифические образы, связав с современной жизнью и ее делами". Сам Йитс видел в символике мифа всеобъемлющее воплощение бессознательной стихии, более содержательной, чем все ухищрения рационализма и позитивизма:
Миф — это не рудиментарная форма, как, вероятно, считал Вико, на смену которой пришла рефлексия. Верования (belief) — это всеобщая побудительная причина; мы соглашаемся с тем, что дают аналитические заключения, но верим в то, что представляет миф. Вера — это любовь, а любить можно только нечто конкретное.
Быть может, теперь, когда интеллектуализм (abstract intellect) расщепил мысль на категории, тело — на кубы, мы близки к тому, чтобы снова обратиться к бессознательному целому.
Символы Йитса имеют определенное подобие с эйдосами Платона:
Символ, конечно, единственно возможное выражение определенной невидимой сущности, это лампа, конденсирующая духовное пламя, в то время как аллегория — одно из многих возможных представлений воплощаемой вещи или уже известного принципа и принадлежит не воображению, а фантазии. Символ есть откровение, аллегория относится к области занимательного.
К платонизму приближает Йитса и идея припоминания, пра-памяти, анемнезиса. Он сам признает, что его символизм восходит к древности. В эссе О магии находим:
Я верую в три принципа, которые, думается, унаследованы от древних времен и составляли основу всей магии. А именно: 1) границы нашего сознания всегда подвижны и многие сознания могут переливаться одно в другое и образовывать единое сознание, единую энергию; 2) границы нашей памяти подвижны и наши воспоминания — часть одной Великой Памяти, памяти самой природы; 3) Великое Сознание и Великая Память могут быть выявлены через символы.
Великая Память — это и хранилище платоновского анемнезиса, божественных истоков души, и путь в "иные миры", и "связь времен" и — одновременно источник юнговских архетипов, унаследованных "идей", архаических образов коллективной человеческой памяти, совокупного бессознательного. Юнг тоже считал, что архетипы — символы мифа, повторяющиеся образы, художник же выразитель "архаического бессознательного", становящийся гениальным именно в моменты откровений. Архетипы Юнга и Великая Память Йитса — "образы Божия внутри нас", знаки культуры, то, что делает искусство содержательным, а художника — сверхчутким. На архетипах и Великой Памяти зиждется власть великих художников над чувствами и умами. Благодаря большой глубине залегания коллективное бессознательное мало подвержено влиянию среды и времени, то есть вневременно и общечеловечно. Оно самое основательное в человеке, почти инстинкт, но инстинкт очеловеченный, одухотворенный.
Архетипы суть типичные способы вести себя, которые, став осознанными, оборачиваются представлениями, как всё, что переходит в сознание.
Художественная философия Великой Памяти, связи времен и духовных сущностей в творческой практике самого Йитса воплощалась в трансформацию и переосмысление мировых сюжетов и вечных тем. Йитс почти не писал пьес на оригинальные сюжеты, используя в качестве "источников" "вечные образцы", коллажи из мировой классики. Это — целые напластования тем, сюжетов, мотивов. Скажем, в Мартовском полнолунии слышны отзвуки Турандот Гоцци, Саломеи Уайльда, андерсоновской сказки о принцессе и свинопасе. В Короле Большой Часовой башни эхом отдается Пелеас и Мелисанда, аЯйцо Цапли "снесено" ферпосоновским Конгалом.
Острая чувствительность Йитса к "сущности вещей" восходит к античной эстетике Аристокла и Аристотеля, согласно которой поэзия должна отвергать поверхностное и случайное и выявлять общее и сокровенное. Почти вторя блейковской обработке античных идей, Йитс писал, что "искусство должно обращать наше сознание к сущностям вещей, а не к самим вещам".
В одном мгновенье видеть вечность,Огромный мир — в зерне песка,В единой горсти — бесконечностьИ небо — в чашечке цветка.
Критерием серьезности и глубины искусства Йитс провозглашает символ, понимаемый очень широко: как многозначный образ, в котором воплощена духовная сущность человека, очищенная от всего поверхностного и преходящего. Йитс подчеркивает, что такие символы не изобретаются, не создаются искусственно: они унаследованы от прошлого, именно через них осуществляется связь времен, они — хранители "Великой Памяти". В соответствии со своим пониманием глубинной традиции искусства Йитс создает собственный художественный пантеон. Многое здесь может показаться странным, а то и курьезным, особенно в отношении изобразительного искусства. Соседство прерафаэлитов и Бердслея достаточно логично, но в один ряд попадают проникновенный и целомудренный Пюви де Шаванн — и пошлый Гюстав Моро, великий Джотто — и некая Альтея Гайлс, оформившая одну из первых книг Йитса. Однако для самого Йитса связь этих имен очевидна: она в обращении художников к традиционным символам, следовательно — к истинному предмету искусства. Единороги на картинах Моро и сплетенные розы, изображенные Альтеей Гайлс, были для Йитса достаточным основанием для причисления этих художников к главной линии мирового искусства, истоки которой — в далеком прошлом человечества, в его древних мифах.
Именно Блейк проложил Йитсу путь к символу как знаку сокровенного:. "Аллегория, обращенная к интеллектуальным силам и в то же время скрытая от понимания, — вот мое определение самой возвышенной поэзии".
Здесь, как и там, поэзия — магическое творчество под диктовку демона; здесь, как и там, за явным значением слов слух улавливает изначальный орфический звук, прорывающийся из иных сфер; здесь, как и там, чуждая жизни, неведающая рука творит собственное, новое небо над сияющими звездами, молниями духа объятым хаосом и рождает собственный миф. Поэзия и рисунок Блейка в сумерках души становится пифической вестью: как жрица, опьяненная необычайными видениями над вещими парами дельфийского ущелья, судорожно бормочет слова глубин, так созидающий демон выбрасывает из погасшего кратера огненную лаву и сверкающие камни.