Тем временем для “Маргаритки” готовилась новая задача, цель которой должны были объяснить нам позже. Два-три раза в неделю я испытывал потребность съездить на ферму, приезжал туда, когда уже темнело, и часами просиживал за столом, изучая морские и климатические карты и последние сводки берегового наблюдения. Иногда собирался весь экипаж, иногда лишь мы втроем. Брандту было все равно. Он прижимал Беллу к себе, будто их обоих непрерывно сотрясали судороги экстаза, поглаживал ее волосы и шею, а однажды настолько забылся, что запустил руку ей под рубашку и взял за грудь, страстно при этом целуя. И хотя я скромно отводил глаза, чтобы не смотреть на столь волнующие сцены, я лучше всего запомнил взгляд Беллы, словно говорящий мне, что на месте ласкающего ее Брандта она хотела бы видеть меня.
“Откровенные поцелуи становятся нормой”, – сухо написал я, составляя поздним вечером у себя в кабинете отчет из Гамбурга в Лондонский центр. И моя вечерняя запись в судовом журнале: “Курс, погодные и морские условия приемлемые. Ждем окончательных приказов из штаб-квартиры. Настроение экипажа хорошее”.
Но мое личное настроение боролось за выживание, поскольку одна беда следовала за другой.
Сначала было неудачное дело моего предшественника, полное имя которого капитан-лейтенант Британских ВМС в отставке Перри де Морней Липтон, кавалер ордена “За безупречную службу”, некогда герой нерегулярных войск военного времени, возглавлявшихся Джеком Артуром Ламли. В течение десяти лет до моего приезда Липтон совершенствовался в роли гамбургского героя, днем играя английского простачка, щеголяя в монокле и слоняясь по эмигрантским клубам якобы для того, чтобы получить бесплатный совет по поводу помещения своего капитала. Но вот наступала ночь, он надевал свою секретную шляпу и шел работать, инструктируя и опрашивая свою замечательную армию тайных агентов. Или это была всего лишь легенда, которую рассказали мне в штаб-квартире?
Озадачивал меня лишь тот факт, что официально мне дела никто не передавал, только Кадровик мимоходом заметил, что Липтон отправился на задание куда-то еще. И теперь меня допустили к правде. Липтон уехал, и не в какое-нибудь смертельно опасное путешествие в глубь России, а на юг Испании, где устроился в доме вместе с бывшим кавалеристом по имени Кеннет и двумястами тысячами фунтов из фондов Цирка, преимущественно в золотых слитках и швейцарских франках, которые в течение нескольких лет он выплачивал храбрым несуществующим агентам.
Недоверие, вызванное этим печальным открытием, отразилось на каждой операции, к которой имел отношение Липтон, включая, конечно же, и Брандта. Был ли и Брандт выдумкой Липтона, жил ли и он без проблем на наши секретные средства в обмен на искусно сфабрикованную информацию? А его агенты, его сотрудники и друзья, которых он так расхваливал и многие из которых получали щедрую зарплату?
А Белла – была ли Белла частью обмана? Может, она заморочила ему голову и ослабила волю? А может, Брандт тоже вил себе гнездышко, прежде чем уединиться со своей любимой на юге Испании?
В дверях моего маленького бюро по морским перевозкам появилась процессия экспертов Цирка. Первым вошел невероятный человек, которого звали капитан Плам. В уединении моей секретной комнаты мы с Пламом сосредоточенно изучали старые записи расходования топлива на “Маргаритке”, количество пройденных миль, сравнивали это с опасными курсами, которыми, как утверждали Брандт и его экипаж, они следовали, выполняя свои задания у Балтийского побережья. Судовые журналы, как и большинство судовых журналов, были очень схематичны, но мы все их прочитали, как и записи Плама о радиоперехватах, радарных станциях, навигационных буях и обнаружении советских патрульных лодок.
Через неделю Плам вернулся, на сей раз в сопровождении сквернослова-манчестерца, которого звали Роз, бывшего малайского полицейского, заслужившего себе имя Ищейки Цирка. Роз расспрашивал меня с такой строгостью, словно я сам участвовал в заговоре. Но когда я был уже на грани срыва, он обезоружил меня, заявив, что, по всем имеющимся сведениям, организация Брандта никаких оплошностей не совершала.
Однако у людей такого рода одни подозрения только разжигают другие, и вопросительный знак по поводу отца Беллы Феликса так и остался. Если с отцом что-то неладно, то дочь должна об этом знать, напрашивалось само собой. А если она знала и не сообщила, то и сама показала себя не в лучшем свете. Московский центр, как и Цирк, был знаменит тем, что вербовал целые семьи. Правдоподобность группы отец – дочь считалась весьма высокой. Вскоре без какого-либо веского основания, о котором я бы знал, Лондонский центр стал проталкивать мнение, что именно Феликс был повинен в провале пятилетней давности.
И это неизбежно выставляло Беллу в еще более зловещем свете. Зашел разговор о том, чтобы отправить ее в Лондон и допросить с пристрастием, но тут моя власть как офицера, ведущего дело Брандта, возымела свое действие. Это невозможно, уведомил я Лондонский центр. Брандт ни за что не станет с этим мириться. “Прекрасно, – пришел ответ, типичный для галантного Хейдона, – пришлите их обоих, и пусть Брандт присутствует при допросе девочки”. На этот раз меня довели до того, что я сам слетал в Лондон и настоял, чтобы доложить о состоянии дел лично Биллу. Войдя к нему в кабинет, я увидел, что он устроился в шезлонге – он отличался оригинальностью и никогда не садился за стол. Из старой банки из-под имбирного пива торчала зажженная ароматическая палочка.
– Может, братец Брандт не такой колючий, как ты думаешь, господин Нед? – с упреком сказал он, вглядываясь в меня поверх своих узких очков для чтения. – Может, это ты колючий?
– Он от нее без ума, – сказал я.
– А ты?
– Если мы при нем начнем обвинять девушку, он взбесится. Он с ней живет. Он пошлет нас ко всем чертям и разрушит всю агентурную сеть, а я сомневаюсь, чтобы кто-нибудь другой смог ею управлять.
Хейдон стал раздумывать.
– Гарибальди Балтики. Ну, ну. Все же Гарибальди не был таким уж замечательным, а? – Он подождал, пока я отвечу, но я предпочел счесть этот вопрос риторическим. – А об этих парнях, с которыми она куролесила в лесу, – наконец медленно проговорил он, – она что-нибудь рассказывала?
– Она не рассказывает ни о чем. Брандт говорит, она нет.
– А о чем же она говорит?
– Да почти ни о чем. Если она произносит что-нибудь существенное, то обычно на латышском, и Брандт, в зависимости от того, считает это нужным или нет, переводит или не переводит. Она в основном просто улыбается и смотрит.
– На тебя?
– На него.
– Она красавица, как я полагаю.
– Думаю, она привлекательна. Да.
Он снова долго над этим размышлял.
– По-моему, просто идеальная женщина, – произнес он. – Улыбается и смотрит, не высовывается, трахается – чего еще надо? – Он снова насмешливо взглянул на меня поверх очков. – А что, она даже и по-немецки не говорит? Должна бы, приехав оттуда. Не будь дураком.
– Она неохотно говорит по-немецки, только когда иного выхода нет. Говорить по-латышски патриотично. А по-немецки – нет.
– Сиськи хорошие?
– Ничего.
– А ты не мог бы уделить ей побольше внимания? Не раскачивая, безусловно, их любовную лодку. Нам очень помогли бы ответы на некоторые важные вопросы. Ничего сенсационного. Просто надо узнать, настоящая ли она или братец Брандт контрабандой протащил ее в гнездышко на тепленькой сковородке, если это не сделал, конечно, Московский центр. Посмотри, чего можно от нее добиться. А он, как ты понимаешь, не ее настоящий отец. Он не может им быть.
– Кто не может? – запутавшись на секунду, я подумал, что он все еще говорит о Брандте.
– Ее папочка. Феликс. Тот, которого застрелили или не застрелили. Фермер. Она, согласно записи, родилась в январе 1945 года, не так ли?
– Да.
– Следовательно, ее зачали где-то в апреле 1944-го. Когда – если верить братцу Брандту – ее предполагаемый папочка томился в лагере военнопленных в Германии. Мы, заметь, не должны относиться к этому слишком нетерпимо. Думаю, не надо большого умения для того, чтобы залететь, пока твой мужичок сидит в заточении. Все же любая мелочь может пригодиться, когда мы пытаемся решить, свертывать ли агентурную сеть, которая, может, уже свое отыграла.
Я был благодарен Мейбл за то, что она той ночью осталась со мной, пусть даже мы еще пока не стали теми великими любовниками, которыми мечтали стать. Но я, конечно же, ничего не рассказал ей о своих делах, в особенности о Белле, благонадежность которой подлежала проверке. Мейбл, работая в Отделе проверки, выполняла в Цирке обязанности неоперативного характера. Поэтому с моей стороны было бы ошибкой, если бы я поведал ей о своих проблемах. Если бы мы были уже женаты – что ж, тогда другое дело. А пока Белла должна оставаться моей тайной.
* * *
Она и оставалась. Возвратившись в Гамбург, в свою холостяцкую постель, я думал о Белле и о чем-то еще. Ее двойная тайна – тайна женщины и потенциального предателя – делала ее источником практически неограниченной опасности. Я воспринимал ее теперь уже не как человека сбоку припека в нашей организации, а как ее судьбу. Ее добродетель была нашей добродетелью. Если Белла была чиста – чистой была и агентурная сеть. А если она была игрушкой другой службы – обманщица, внедренная к нам, чтобы искусить, ослабить и в итоге предать нас, – тогда чистота тех, кто находился вокруг нее, была запятнана ею самой, тогда, без сомнения, агентурная сеть свое отыграла, как выразился Хей-Дон.