Две весны тому назад его чувство к Кате, казалось, наполняло вселенную, — всю вселенную за его сморщенным лбом смертельно растерянного и обиженного человека. Тогда ему нужна была Катина любовь, особенно нужна была в одинокий час, в екатеринославской гостинице, когда он глядел на дверную ручку, на которой можно повеситься… А теперь — не нужна? Так, что ли? В Ростове предал Катю в первый раз, в Екатеринославе — во второй?
Он глядел на плывущие берега, втягивал всей грудью медовый влажный воздух и не чувствовал ни угрызений, ни раскаяний. Нет, в Екатеринославе предательства не было… Там кончался расчет с прошлым. И была Маруся… Пропела коротенькую, невинную, страстную песню о новой жизни, — вот об этом весеннем полноводье, о неизмеримом, неизведанном счастье.
Бык, стоявший на травянистом холме, заревел, и на корме парохода засмеялись курсанты, кто-то из них тоже заревел, передразнивая. Рощин блаженно закрыл глаза. Разве смерть — безнадежность? Марусина смерть была светла. Смерть ее была как вскрик уходящего оставшимся: любите жизнь, возьмите ее со всею страстью, сделайте из нее счастье!..
Он не отложил попыток разыскать Катю. По его просьбе из военного наркомата в уездные исполкомы Екатеринославщины и Харьковщины был послан запрос об Алексее Красильникове, но сведений о его местонахождении до сих пор не поступало. Большего Вадим Петрович сделать сейчас не мог, — эти несколько часов на палубе парохода были единственным свободным временем за полтора месяца работы по восемнадцать часов в сутки.
К нему подошли Чугай и наркомвоен. Это был худощавый человек, в парусиновой толстовке, с покрасневшим от солнца лицом и глазами, влажными и будто пьяными, хотя он никогда не пил и ненавидел пьяных так, что едва не расстрелял хорошего человека, комбрига, застав его в халупе за баклажкой горилки… Указывая на высокий берег, где белела колокольня, наркомвоен говорил:
— Мое село… Бабушка, бывало, заслышит, гудит пароход, — беспокойная была старуха, — сейчас мне слив в лукошко, груш, орехов и гонит на пристань торговать… Ну — купец из меня не вышел…
— А у меня бабуня до-обренькая была, — сказал Чугай, — все по святым местам ходила, до десяти лет меня с собой брала — побираться…
Наркомвоен, — не слушая его:
— Потом уж отдали меня в кузницу — подмастерьем, она и сейчас, должно быть, стоит, вон — пониже колокольни. До сих пор люблю запах древесного угля, угара. Когда мне затылок отбили хорошо, я и подался в Киев, в паровозное депо, — вот как было… А потом уж — в Харьков, на механический.
Чугай, — не слушая его:
— Мастер я был гнусить на церковной паперти. Расцарапаешь себе чего-нибудь, морду кровью измажешь, глаза завел и — давай «Лазаря»… Потом с бабкой, бывало, драка у нас из-за копеечек.
Чугай повторил, уже рассеянно:
— Значит, драка у нас с бабкой…
Он глядел на берег, выдавшийся мысом, у которого Днепр заворачивал к луговому разливу. Выпуклые глаза Чугая напрягались. Он пришлепнул ладонью шапочку с ленточками и быстро пошел к капитанскому мостику…
— Эй, папаша, — крикнул он капитану — сухонькому старичку с висячими усами, — держи подальше к луговой стороне!
— Нельзя, товарищи, идем фарватером, а там же мели…
— Давай, давай не фарватером! — Чугай хлопнул себя по кобуре. — Давай круче!..
Пароход огибал мыс, и понемногу открывалось на покатом берегу большое село с высокой колокольней, мельницами, белыми хатами и свежей зеленью низеньких, пышных садов.
— Видите, на отшибе, вон — чуть видна — хатенка, там я и родился, — говорил наркомвоен Рощину.
Чугай крикнул серьезно:
— Давай, зараза, круче лево руля!
На берегу стояло много телег, у берега — много лодок, к ним теснились люди, прыгая в лодки, и на одной уже торопливо гребли. Чугай в развевающемся бушлате бегом по трапу спустился на палубу. И почти одновременно хлестнули выстрелы с берега и лодок по пароходу и — с парохода загрохотали пулеметы. С плывущей лодки в воду посыпались люди. Толпа на берегу заметалась, кидаясь по тачанкам, и они вскачь, поднимая пыль, поскакали вверх по широкой улице. Загудел и набатно забил колокол на колокольне.
Стрельба и бегство длились всего несколько минут. Берег опустел. Чугай, весело поблескивая выпуклыми глазами, поднялся по трапу.
— Зеленый! Ну и сукин же сын, прорвался-таки! Вот, Вадим Петрович, тебе и план окружения! Что же, нарком, десант надо высаживать…
Банда Зеленого металась в окружении, как стая волков, была наконец прижата к железнодорожному полотну под огонь бронепоезда и уничтожена в густом орешнике, куда кинулись на прорыв бандитские тачанки. Все заросшее поле было там заранее перекопано, — четверни вспененных коней, поражаемые пулями и гранатами, взвивались из орешника, задние врезывались в телеги, ломая и опрокидывая их. Бандиты кидались по кустам, где их ждала смерть, — никто из них и не пытался молить о пощаде. Атамана Зеленого взяли под кучей прошлогоднего хвороста; когда его вытащили оттуда за ноги, курсанты удивились — думали: великан какой-нибудь страховитый, оказался — щуплый, корявый, плюнуть не на что, только бегающие глазки — бесцветные, ненавистные — выдавали его волчью породу. Ему скрутили руки, ноги, чтобы живым доставить в Киев.
Один отряд из его банды все же прорвался стороной и ушел на восток. В погоню за ним наркомвоен послал кавалерийский полк в триста сабель с Чугаем и Рощиным. Началась долгая и осторожная погоня. Бандиты на хуторах сменяли лошадей, красные шли на бессменных, по следу. Выяснилось, что бандиты держат путь на село Владимирское. Об этом рассказали крестьяне в одной деревне, где у них за сутки до того бандиты реквизировали коней и пограбили — что могли взять наспех.
— Да уж кончили бы вы их, товарищи, поскорее, так, признаться, нам — ужас — надоели военные-то действия, — говорили крестьяне Чугаю и Рощину у колодца, где кавалеристы поили коней. — Атамана ихнего мы хорошо знаем: он из села Владимирского, Алешка Красильников, правильный был мужик, спору нет, но избаловался, такой, сатана, стал бешеный…
Так Вадим Петрович напал неожиданно на след Алексея, за которым гнался вторую неделю, на след Кати. Было от чего ему смутиться: от Кати отделял его один дневной переход. Какой найдет ее? Замученной, неузнаваемой? — такой, что лишь молча только прижать ее седую голову к груди… Седую, седую… «Ну, вот, Катя, теперь — отдохнешь, будем жить, надо жить…» Нет, нет, немыслимо, — покорной женой Алексея она не стала!.. А — вернее — в конце дневного перехода конь его остановится у Катиной могилы… И, может быть, так лучше для нее… Катин образ останется нетронутым, неоскверненным…
Полк быстро шел по пыльной дороге. Вадим Петрович покачивался в седле. Образ Кати путался и стирался в его суровой памяти. Какой найдет ее, — такой и примет в свою жизнь.
В селе Владимирском еще дымились сожженные хаты, еще со страхом дети приходили глядеть на лужи крови, не запорошенные золой, еще прятались по чужим дворам дрожащие, распухшие от слез женщины, когда Чугай и Рощин с двух концов двумя лавами ворвались в село. Но Красильникова там уже не было. Кто-то предупредил его, и он, после расправы с комитетчиками, зарубив саблями семнадцать человек и осьмнадцатого деда Афанасия, — этого уж прямо из озорства, — ушел со своими бандитами за какие-то полчаса до появления красных.
Крестьяне так были злы на него, что сбежались чуть не всем селом, окружив кавалеристов, под которыми шатались лошади.
— Догоните его, — кричали, — убейте Алешку, у него сил немного, у него патронов нет. Он далеко не ушел, мы знаем, куда они, сволочи, пошли… Вы их голыми руками возьмете.
— А что, граждане товарищи, — спросил Чугай, — дадите нам свежих коней?
— Дадим… Для этого — дадим.
— Сколько?
— Да полсотни наберем… Своих вы у нас оставите, потом обменяем… Ей-богу, ведь он нам жить не даст.
Покуда бегали за лошадьми да переседлывали, Вадим Петрович, разминая ноги, подошел к женщинам. Они, видя, что человек что-то хочет спросить, придвинулись.
— Красильникова я знавал в германскую войну, — сказал он. — Брат у него был женатый, а сам он, кажется, был не женат… Как он теперь? Семейный?
Женщины, не понимая еще, к чему он клонит, с охотой заговорили:
— Женатый, женатый…
— Да какой он женатый! Не жена она ему…
— Ну, жил просто с ней…
— И не так… Товарищ военный, я тебе расскажу… Выиграл он эту женщину в карты у Махны и привез ее сюда, хотел на ней жениться… Она, конечно, говорит ему, женись, только жить по-мужицки я не привыкла… Сама-то она из господских, красивая, молодая… А двор у Алешки еще в прошлую весну немцы сожгли… Вот он и давай строиться. А тут пошли эти дела с Яковом…
Третья женщина, еще более осведомленная, протискалась к Вадиму Петровичу: