Есть ли кто в Рязани, кто бы не знал почтенного старожила Стабникова? Нет, все его давно и хорошо знают. Не знает его один Карицкий. По словам Стабникова, записку он получил в мае 1869 года, когда Кассель перешла жить к нему на квартиру; с того времени записка хранилась у него, а на время своих многочисленных поездок он отдавал ее своей жене. Дел у Стабникова очень много: у него не один дом, как. заметила со справедливой гордостью Стабникова, у него много домов и в Рязани, и в Вильно, и в Варшаве. Разъезжая по этим домам, Стабникову решительно некогда было довести до сведения власти о записке, имеющей, по его собственному мнению, такое важное значение в деле. Он также не успел почему-то своевременно сообщить об интересных фактах, открытых ему Кассель. Замечательно также и то, что свидетель Стабников, будучи вызван Сапожниковым, показывает о записке, предъявленной защитой Кассель, и показанием своим вызывает теплую поддержку Карицкого; такая трогательная солидарность между подсудимыми не могла, однако, избавить свидетеля от некоторых, правда, незначительных неточностей. Так, по его словам записка хранилась у его жены, но жена на суде показала, что она и не слыхала о записке до августа месяца, когда получила ее в первый раз от мужа, и что муж вовсе не был знаком с Кассель до мая, тогда как, по его словам, она уже в марте увидела его впервые, рассказала ему всю подноготную. Нечего делать, приходится повторить слова самого Стабникова: недоверие! опять недоверие. Стабников объяснил, что число 20 января, поставленное на конверте, заставило его заключить о важности записки, так как ему было известно, что Кассель давала показание 19 января. Но и тут проницательность свидетеля оказалось неудачной. Цифры на конверте как вы заметили, грубо подправлены чернилами. Наконец, недурно устроена следующая западня: муж Кассель, незадолго перед делом, находясь под влиянием винных паров, отправился к Дмитриевой и предлагал ей купить за 5 руб. записку, которая, как вы слышали, и не могла быть у него, так как все время хранилась у Стабникова. Если бы Дмитриева поддалась этой новой ловушке, тот же самый Кассель был бы против нее свидетелем. Но Вера Павловна просто велела прогнать его, и хитрость не удалась. Конечно, как справедливо заметил прокурор, если бы записка имела значение, то она так не поступила бы. На суде Кассель, несмотря на свое ненормальное состояние, сохранил, однако, настолько присутствие духа, что отвергал свой визит Дмитриевой; но показания свидетельниц Акули-ны Григорьевой и Гурковской подтвердили самый факт с совершенной ясностью. Итак., вся иезуитская махинация с запиской, начиная от мнимого сожжения ее Морозовым до появления ея на суде, после показания Стабниковых, Кассель и объяснений Дмитриевой, рухнула в наших глазах.
Покончив с обзором фактов от самого начала дела до последнего эпизода и указав на внутренний смысл противоречий между показаниями Дмитриевой и Карицкого, я должен рассмотреть обвинение Дмитриевой в вытравлении плода. Я не хочу возобновлять еще раз слишком памятные подробности ужасной пытки, которую выдержала несчастная; не хочу вновь описывать эту отвратительную борьбу с природой; все это слишком болезненно врезывается в память, чтобы когда-либо изгладиться. Вы помните, в каком положении была Дмитриева, боясь лишиться доброго имени и убить своим стыдом стариков-родителей, она согласилась подвергнуть себя всем мучениям, при мысли о которых мороз проходит по коже.
Карицкий, отвергая свою связь, усиливался путем различных инсинуаций бросить тень то на того, то на другого из свидетелей: Ходили даже слухи, будто он выставил свидетелей, готовых показать о близких отношениях их с Дмитриевой. Говорили даже -- но я отказываюсь тому верить -- будто эти лица принадлежат к военному званию. Я никогда не позволю себе думать, чтобы человек, имеющий честь носить мундир русского офицера, мог являться на суд для того только, чтобы уверять, что он воспользовался ласками женщины. Я убежден, что нигде и никогда общество русских офицеров не потерпит поступка, который во всяком случае недостоин порядочного человека. Всякий согласится, что армия без чувства была бы только сборищем вооруженных людей, опасных для общественного спокойствия. Конечно, ничего подобного этим слухам не было на суде; что же касается грязных инсинуаций Карицкого и намеков или мнений, полученных из третьих рук, то все это комки грязи, пролетевшие мимо и оставившие следы на руках бросившего их. Карицкому все это нужно было для доказательства того, что он не был в связи с Дмитриевой. Если бы рассказ Дмитриевой не дышал правдой, находя подтверждение во всех обстоятельствах дела, достаточно было бы вспомнить письмо Дмитриевой, случайно попавшее в руки врачу Каменеву и начинавшееся словами: "Милый Николай, ты...", или хотя свидетельство Царьковой. Да разве все дело не наполнено подробностями, совокупность которых не оставляет ни малейшего сомнения в факте связи, известной, впрочем, всем и каждому в Рязани?
Что касается прокола околоплодного пузыря, то я обращу ваше внимание на следующие обстоятельства, подтверждающие рассказ Дмитриевой. В сентябре 1867 года, когда беременность Дмитриевой становилась уже очевидной, Карицкий увидал, что приближается минута решительной операции, и вот его жена, как видно из показания на суде его же свидетеля -- Модестова, подтвержденного Карицким, уезжает в Одессу, где и остается. Таким образом, опустелый, обширный дом, занимаемый Карицким, представляется местом, удобным для произведения выкидыша, гораздо удобнее маленькой квартиры Дмитриевой. А этот страшный бред, когда женщина мечется, стонет, кричит: "Николай Никитич! Сними саблю, ты весь в крови. Ох, больно -- прорвали пузырь...". Дрожь пробирает от этих слов. Прислушайтесь к ним, к этому воплю, ведь в них звучит правда, ведь нужно быть глухим, чтобы не слышать ее. И что же возражает на это Карицкий? Что женщина не называет своего любовника, и это с язвительной улыбкой. Руки опускаются при таком возражении.
Я разобрал содержание главных противоречий в показаниях Дмитриевой и Карицкого в их историческом порядке. Я старался осветить внутренний смысл этих противоречий. Не знаю, насколько удалось мне сообщить вам мое убеждение, но мне кажется, что эти противоречия ярко освещают характеры действующих лиц, а узнав характер человека, мы получаем понятие о его действиях и говорим, что такое-то действие в его характере. Конечно, Карицкий рассчитывает на недостаточность прямых улик, но время формальных доказательств прошло. Систематическая ложь подсудимого также улика, которая иной раз гораздо убедительнее, чем свидетель с его присягой, произнесенной одними устами. "Характер человека есть факт,-- сказал вчера наш сотоварищ по защите, достойный русский адвокат и ученый,-- самый важный факт, который обнаруживается на суде". Эти слова указывают на то значение, которое придается судом личной явке подсудимого перед присяжными. Как бы ни скрытен был человек, он себя выдаст, и в течение восьми дней подсудимые ознакомили нас с собой.
Моя задача кончена. Я отвергаю виновность Дмитриевой в укрывательстве краденого и в наименовании себя чужим именем; я отдаю на суд вашей совести вопрос о ее виновности в выкидыше. Всякое преступление искупляется теми страданиями, которые оно влечет за собой. Вера Павловна выстрадала так много, воля ее была так подавлена, сознание так глубоко и искренно, что я не знаю, что осталось карать человеческому правосудию? Каких страданий она еще не испытала? Господа присяжные! Щадите слабых, склоняющих перед вами свою усталую голову; но когда пред вами становится человек, который, пользуясь своим положением, поддержкою, дерзает думать, что он может легко обмануть общественное правосудие, вы, представители суда общественного, заявите, что ваш суд -- действительная сила -- сила разумения и совести,-- и согните ему голову под железное ярмо закона.
Речь Ф. Н. Плевако в защиту Каструбо-Карицкого
Вчера вы слушали две речи, речь обвинителя и защитника Дмитриевой. По свойству своему последняя речь была также обвинительною против Карицкого. Когда они кончили свое слово и за поздним часом моя очередь была отложена до другого дня, признаюсь, не без страха проводил я вас в вашу совещательную комнату, не без боязни за подсудимого, вверившего мне свою защиту, оставил я вас под впечатлением обвинительных доводов, которые так щедро сыпались на голову Карицкого. Но за мной очередь, мне дали слово... И я с надеждой на свои силы приступаю к своей обязанности. Я верю, что вы не позволите укорениться в своей мысли убеждению, что после слышанного вами вчера нет надобности в дальнейшем разъяснении дела и нет возможности иными доводами, указанием иных обстоятельств, забытых или обойденных моими противниками, поколебать цену их слов, подорвать кажущуюся основательность их соображений.