Воротынцева Лечицкий заметил ещё на Стрыпе, отмечал его и в зимних боях под Черновицами, и награждал за июньское наступление к Кымполунгу. Он вот как разбирается в подчинённых: в майский прорыв 1916 всю артподготовку армии, в обход нескольких артиллерийских генералов, поручил простому командиру батареи подполковнику Кирею, выгляженному им, – и тот обеспечил в несколько часов взятие трёх линий обороны, когда на остальном брусиловском фронте грохотали сутки зря.
Для Воротынцева Лечицкий был генерал в высшем понимании – столько подлинного опыта скопилось в нём. У него есть дар и выше: не окружающим только штабным офицерам, не главным только начальникам, а всем своим войскам внушить волю к победе и уверенность в ней. Но никогда не требует выше солдатских возможностей. («Солдат без подошв – не солдат.»)
С каким же замыслом, с каким намерением он едет принимать Западный фронт? (И если бы взял с собой! Он бы не пожалел!).
А на приёме злополучной присяги при штабе армии держал речь, как все теперь: что старое правительство принесло много вреда России, и звал помолиться о силе и здоровьи Временного. Но – и куда ж ему деться? Хоть не даёт рекламных интервью, как Рузский. (В утро приёма присяги Воротынцев кончил ночное дежурство – и, по праву, просто скрылся спать. С отвращением. Конечно, красивого нет. Но публично отказаться, как граф Келлер, – это уход из армии. Как ни унизительно – схитрил. Да надолго ли скрылся? – ещё приступят. А может не дочтут.)
Как раз и сегодня на ночь Воротынцев заступал дежурить по армейскому штабу. И искал и нашёл повод – не слишком пустую телеграмму – войти к старику в кабинет уже настолько поздно, что никого не будет, но чтоб он ещё не спал.
И доложил через адъютанта в половине первого.
Платон Алексеевич принял. Сидел в кабинете один.
Он был ослепительно белый – выседевший до яркого бела: длинные белые сверкающие усы, тем более рельефные, что остальное лицо гладко брито, и вся голова в мелком бело-седом засеве, и брови тоже белые.
Устало читал бумаги, но несмотря на поздний час, одиночество и усталость – стоячий воротник его кителя был застёгнут как среди дня. А китель был домашний – безо всех его многих орденов, и даже Георгиев, одни потемневшие аксельбанты.
Выражение его было устоявшееся печальное: совсем не ждал никакой радости, ни сейчас вот в подаваемом, ничто не могло его прорезать.
Прочёл телеграмму, выслушал пояснение, распорядился.
И опять, но без тяги живой, а как в понурое, наклонял голову в бумаги.
– Ваше высокопревосходительство, – поспешил вставить Воротынцев. – Днём я не имел времени после доклада о поездке представить вам ещё некоторые соображения. Я понимаю, что Девятая армия в подробностях вас уже не касается. Но я думаю, что и на Западном фронте творится то же, если не хуже, – там ведь ближе к Петрограду.
Платон Алексеевич как медленно опускал голову – так медленно приподнял опять. Смотрел на Воротынцева печально-опустевшими глазами. Соображал? Тихо высказал:
– Я… не приму Западный фронт.
– Как? – изумился Воротынцев. – Назначенье отменено? Оно широко распечатано.
Смотрел на Воротынцева – а думал о другом:
– Я – отказался категорически.
Во-от что! Воротынцев не смел подробнее спрашивать, но всем видом своим так хотел знать!
И Лечицкий:
– Не время сейчас возвышаться.
Это надо было – на лету перехватить в высоте. Не время? Да, конечно, не время, когда разваливается, – но и по тому же самому – время!
– Но, ваше высокопревосходительство! Если вам дают фронт именно в этих днях – то, значит, относительно вас в Петрограде лучшие надежды…
Лечицкий чуть подвинул голову:
– Относительно меня – может быть. Но должен я охватывать всю обстановку. Если интендантско-думские генералы будут у меня снимать командиров корпусов и начальников дивизий… Какая от них может быть реформа? Если все преобразования проводятся, не спрося командующих и под давлением некомпетентных кругов. А Гучков – вообще отдался Совету депутатов?
Посмотрел ли он, напротив, чересчур внимательно – Воротынцеву почудилось, что командующий испытывает его. Ведь знал же он о его прошлой близости к этой компании.
И Воротынцев – за эти дни не первый раз – почувствовал краску, через шею к щекам. Тотчас он должен был объяснить, чтоб его не путали с ними? Но не находил формы и фразы.
На открытом круглом лбу Лечицкого, уходящем в белый посев седины, даже и морщина не вскатывалась, – но какая обременённость была в глазах, и в тоне, и в сути:
– Не они только. Всё равно, при этих обстоятельствах невозможно командовать. Когда у меня под рукой будут арестовывать начальников и офицеров – а я не могу этого остановить. А все начальники тем более подорваны нравственно и могут не справиться с неповиновением. И во всех частях бушуют или вот забушуют комитеты. А при штабе армии разврат идёт ещё быстрей, чем в корпусах. У нас пока ничего, а вон, генерал Рогоза передал, что ждёт – не арестуют ли его в самом штабе. Но главное: Ставка выпустила из рук всякое управление. Читать их беспросветные информирующие телеграммы – вы не представляете, одно отчаяние. И правительство – дезорганизовано и бессильно. Под кем же служить? Нет… нет… – Платон Алексеевич вздохнул над безрадостным столом. – Кто требует исполнения долга неуклонно – тот готовься из армии уходить.
Вот так так!… Сражение потеряно только тогда, когда главный начальник…
Метил Воротынцев шагнуть под сильную руку, в боевой ряд, – а ряда не оказалось. Если лучший командующий армией отказывается от борьбы… Обстановку он видел несмягчённо, но вывод был чересчур беспощаден.
– Но, ваше высокопревосходительство! Но если и вы… То – кто же тогда?
Только вот теперь она и объяснилась, та печаль до пустоты, которая поразила Воротынцева при начале:
– А много мог сделать наш генерал Сахаров в решающий день отречения? Побрюзжал – и уступил. Ловко подгадали с переворотом: старых офицеров мало даже в гвардии, а в армии почти не осталось. У молодых – совсем иной дух. И вот разрушается всё, на чём армия стояла. Армия – погибает. И руководить событиями – уже нельзя.
Смотрел неподвижно. А стал он сух лицом и пробелён – как бы до святости. В нём как будто очищалось не полководческое его, а наследственное священское.
Но вот с этим, с этим – Воротынцев никак не хотел смириться! Если отказаться руководить событиями – то как быть офицером? Зачем?!
– А – война? Как же тогда пойдёт война?
Командующий медленно, сокрушённо кивнул, кивнул головой:
– Войны – скоро не будет, полковник.
Не будет? Да это бы отлично! Да как к этому дойти?!
– Война? – вы сами видите, из чего ж ей быть?… Конечно, если б я был моложе – я должен бы искать путей. Но при моём возрасте – в этом всём я не могу участвовать. Не могу насмеяться над всей своей жизнью.
В его возрасте! (Да и не в таком уж возрасте.) Но как быть тем, кого это застигло в расцвете?
Заволновавшись, опасаясь не убедить, и забывши границы, командующий не спрашивал его, – Воротынцев, всё так же стоя навытяжку, лишь руки посвободней:
– Да, ваше высокопревосходительство! Может быть, ни одному поколению русских офицеров не приходилось ломать головы над такой задачей! Но она свалилась – и приходится ломать. Как можно, боя не начинав, признать положение безвыходным? Не может быть, чтоб не нашлось средств, – только как бы их увидеть? Эти настроения в армии могут переломиться, как и появились. Может быть, Ставка – одёрнет Совет депутатов? Ведь армия же вся за Ставку!
Пронеслось, в возраженье себе самому: но Лечицкий – не Ставка и даже, вот, не Главнокомандующий фронтом. Значит – ещё один рапорт Сахарову, телеграмма в Яссы: исключите чужие вмешательства в военное управление? И пусть беспокоются старшие по должности? Что, правда, делать?
Глубоко и слышно вздохнул генерал Лечицкий, ничуть не изменясь лицом на горячий всплеск Воротынцева:
– А я же – не ухожу. Я остаюсь, пока меня не уволят. Хотя скоро уволят. Потому что ни я их не буду терпеть, ни они меня. Но вы понимаете военную жизнь: теперь всё будет только ссовываться и падать. Ошибкой было бы думать, что с революцией можно повести игру и её перехитрить.
Не много было Воротынцеву отпущено тут беседовать, но вся неповторимость и вся неразрешимость жгуче поднялись к горлу. Погибала армия? Может быть. Погублена война? Может быть.
– Но, ваше высокопревосходительство, – с открытым волнением спросил: – Что же будет с Россией? Россия же! – не может погибнуть??
Лицо Лечицкого было неподвижно, а выдал, шевельнулся рельефный ус:
– Может быть… Может быть, и не сумеем мы… Передать потомкам Россию, унаследованную от отцов.