– Так, – думчиво молвила мать казначея.
– А Панкова приказчик, Семен Петрович, из Саратова от своего хозяина, от Ермолая Васильича, такое ж письмо привез, – продолжала Таисея. – Дочка у Панкова побывшилась, надо и к ним на «годовую» девицу послать. Как посоветуешь, Ираидушка?
– А мой совет, матушка, будет такой, – немного подумавши, молвила мать Ираида. – Оленушка в Хвалыне живет у Стромиловых, на другой день Казанской выйдет ей срок – годовщина. Сплыть бы ей до Саратова, там ведь близехонько, тем же бы днем на пароходе поспела.
– И мне про Олену на ум приходило, – молвила мать Таисея, – да матушки Арсении жаль, два годочка не видалась с племяненкой-то.
– И третий потерпит, – сказала казначея. – Оленушка девица еще молодая, в обитель взята с малолетства, совсем как есть нагишом, надо ж ей обительскую хлеб-соль отработать. На покое-то жить, кажись бы, раненько.
– Так-то оно так, Ираидушка, да матушка-то Арсения плакаться будет, больно уж любит она Оленушку-то, – говорила мать Таисея.
– И поплачет, не велика беда, – молвила Ираида. – То дело не ее, обительское. Должна покориться. Когда насчет этого соборне станешь советовать?
– Да хоть завтра бы, что ли, – ответила мать Таисея.
– Завтра так завтра, – молвила казначея. – Матери все в один голос на Олену укажут… Уж как ни быть, а в Саратов ей ехать. Мать Арсения что хошь говори, не послушают.
– Вестимо не послушают, тоже ведь доход, – согласилась мать Таисея. – Да мне-то уж больно жаль старицу… Шутка ли в самом деле, два года не видались, да еще и третий не свидятся… До всякого доведись, Ираидушка…
– Что ж делать-то, матушка? Наша обитель не людная, опричь Оленушки, и послать-то некого. Разве Варварушку? – кивнув головой на дверь, куда только что вышла келейница, молвила Ираида.
– Как можно Варвару? – тревожно заговорила игуменья. – Нет, уж вы, пожалуйста, про нее и не поминайте… Мне-то как же без Варварушки быть?.. И за мной ходить, и на клиросе в головщицах, и письма какие случатся, все она да она… Без Варвары я как без рук… Коли так, так уж лучше Катерину пошлем: плакальщиц по ней не будет.
– Пухнет вся, матушка, ноги стали что бревна, – возразила Ираида. – По моему замечанью, до весны вряд ли она и протянет… А что хорошего больную послать да немощную?.. От благодетелей остуда, да и ей невмоготу… За псалтырем-то день-ночь стоять и здоровый с непривычки как раз свалится… Как возможно, нездоровых читалок в такие люди посылать?..
– И то правда, – согласилась Таисея. – Так как же? – обратилась она к Ираиде после короткого раздумья.
– Мои речи все те же будут, матушка, – ответила казначея. – Опричь Оленушки, некого… Сама видишь, сама знаешь.
– Ин быть по-твоему, – решила игуменья. – А матушку Арсению за долгое расставанье с племянницей маленько повеселю: сарафан сошью да шубу справлю. Лисий мех-от, что прошлого года Полуехт Семеныч от Макарья привез, пожертвую на шубку ей. Самой мне не щеголять на старости лет, а матушку Арсению лисья-то шубка потешит… А кого же в Казань-то послать?
– В Казань послать, матушка, некого, – решительно сказала казначея.
– Да… Точно что некого, – вздохнув и покачав головой, молвила игуменья.
– Разве Варварушку? – проговорила Ираида.
– Я уж сказала тебе! – вспыхнула мать Таисея.
– Обители бы польза, матушка, – молвила казначея. – Самоквасовы люди богатые, а грехи у покойника были великие… Смолоду, говорят, разбои держал, суда на Волге грабил… Такую душу вымолить не вкруг пальца ниткой обвесть… На деньги Самоквасовы скупиться не станут.
– А нам-то, по-твоему, без пения быть? – с жаром возразила Таисея. – Без Варвары на клиросе как запоют?.. Кто в лес, кто по дрова?.. Сама знаешь, сколь было соблазна, когда хворала она… А я-то для вас и гроша, должно быть, не стою?.. А кем обитель вся держится?.. У кого на вас есть знакомые благодетели?.. Через кого кормы, и доходы, и запасы?.. Слава Богу, тридцать годов игуменствую – голодные при мне не сидели… Не меня ль уж к Самоквасовым-то в читалки послать? – с усмешкой она примолвила.
– Напрасно прогневаться изволила, матушка, – с низким поклоном сказала Ираида. – Я только так сказала, к слову пришлось… Твоя во всем воля! Как тебе рассудится, так на собрание мы и положим.
– Другую читалку у Манефы возьму, – после недолгого раздумья молвила Таисея. – У них девиц много, пошлет одну и нас не обидит… Третью долю вклады, не то и всю половину отдаст… Сегодня ж к ней побреду.
* * *
Под эти слова в келью вошли молодой Самоквасов с приказчиком Панкова, Семеном Петровичем.
– Садитесь, гости дорогие, – ласково приветила их Таисея, когда, чинно сотворив перед иконами семипоклонный уставной начáл, отдали они по два метанья игуменье.
Сели. Варварушка стала чай разливать. Под святыми сидит Таисея, по сторонам стола казанец да саратовец, вдали, в уголке, у самой у двери, мать Ираида.
– Ну вот и дедушку, Петр Степаныч, схоронили!.. – жалобным голосом начала Таисея, обращаясь к Самоквасову. – Да вам-то он никак прадедушкой доводился?
– Так точно, – тряхнув головой, отвечал Петр Степаныч.
– Пожил, слава Богу, довольно, – молвила игуменья. – Много ль годов было сердечному?
– Больше ста годов, матушка, – ответил Самоквасов.
– Уж и больше ста годов? – промолвила Таисея.
– Сами извольте считать, – сказал Самоквасов. – О ту пору, как Пугачев Казань зорил, жена у дедушки без вести пропала; дедушка наш настояший, Гордей Михайлыч, после матери тогда по другому годочку остался.
– Да, да, – качая головой, согласилась мать Таисея. – Подымался Пугач на десятом году после того, как Иргиз зачался, а Иргиз восемьдесят годов стоял, да вот уже его разоренью пятнадцатый год пошел. Значит, теперь Пугачу восемьдесят пять лет, да если прадедушке твоему о ту пору хоть двадцать лет от роду было, так всего жития его выйдет сто пять годов… Да… По нонешним временам мало таких долговечных людей… Что ж, как он перед кончиной-то?.. Прощался ли с вами?.. Дóпустил ли родных до себя?
– Как же, матушка, со всеми простился, – ответил Петр Степаныч. – И со сродниками, и с приказчиками, и со всеми другими домашними, которы на ту пору тут прилучились. Всех к себе велел позвать и каждого благословлял, а как кого зовут, дядюшка подсказывал ему. Чуть не всех он тут впервые увидел… Меня хоть взять – перед Рождеством двадцать седьмой мне пошел, а прадедушку чуть-чуть помню, когда еще он в затвор-от не уходил.
– Годов двадцать в затворе-то, говорят, пребывал? – спросила мать Таисея.
– Двадцать два года ровнехонько, – подтвердил Самоквасов. – Изо дня в день двадцать два года… И как в большой пожар у нас дом горел, как ни пытались мы тогда из подвала его вывести – не пошел… «Пущай, – говорит, – за мои грехи живой сгорю, а из затвора не выйду». Ну, подвал-от со сводами, окна с железными ставнями – вживе остался, не погорел…
– Дивный подвиг принял на себя на склоне дней, – молвила мать Таисея. – И что за грехи такие были на нем? Надо думать, какие особные, что такими трудами надо было ему их замаливать?..
Не ответил Самоквасов. Немного повременя, мать Таисея продолжала:
– Многое люди болтают, да всех людских речей не переслушать: молва что волна – расходится шумно, а утишится – и нет ничего.
– Нет, матушка, про нашего дедушку молва правду сказывает, – молвил Самоквасов. – Теперь он уж перед самим Господом держит ответ, земного суда над ним уж не будет, стало быть, можно про дела его говорить без опаски. Разбои держивал, матушка, разбойничал… Много было смолоду бито-граблено, напокон души надо было грехи заглаживать. Перед смертью передо всеми каялся, все про себя рассказал и завещал: его поминаючи, молиться за упокой еще двадцати восьми душ, им убиенных; семерых поименно, а остальных так велел поминать: «Их же имена ты, Господи, веси».
– Как же это он на такие дела пошел? – с напускным удивлением спросила мать Таисея.
– А вот что рассказывал он перед смертью, – зачал молодой Самоквасов. – Когда Пугач Казань спалил и всю ее ограбил, жена у прадедушки тогда пропала… Двое суток искал он ее между мертвецами, что лежали по домам и по улицам, искал и не нашел. А сынка – это дедушку, покойника Гордея Михайлыча, – у одного суконщика нашел. И тот суконщик ему сказывал, что пугачевцы на его глазах молодую женщину с ребенком схватили. Ребеночка наземь швырнули, ее в табор свой увели. Пригожа из себя прабабушка была… Отдал дедушка сыночка своей сроднице, а сам пугачевцев пошел догонять. И, догнавши, пошел к ним на службу и ходил с ними до самых до тех пор, как воровские таборы их разогнали, однако ж жены отыскать он не мог. Кого ни спросит: никто не знает, не ведает… А когда Пугачеву пришел конец, дедушка бежал на Иргиз. Там в Филаретовом скиту собралось пугачевцев человек двадцать… Старцы в скиту опасались держать их, деваться им некуда, и пошел дедушка с товарищами на Волгу гулять… Две косные снарядили, стали встречным судам «сарынь на кичку» покрикивать… И был у них дедушка за атамана, и держали они разбой больше двадцати годов… Меж тем товарищи перевелись: кого убили, кто потонул, к дедушке старость подошла, кинул он Волгу, в Казани явился… Отыскал сына, женил его, торговлю завел… Денег и всякого богатства с Волги-то много привез… Счастье ему повалило, барыши наживал он большие, да с сыном родным Господь не дал ладов… Одинова вгорячах так его колонул, что тот через сутки во гробе лежал… Осталось у прадедушки двое внучат малолетних: дядя Тимофей Гордеич да родитель мой, один по-третьему, другой по второму годочку. Нá ноги поднял их дедушка, поженил, а сам по святым местам Богу молиться пошел: в Киеве был, в Соловках, в Царьграде. В старом Иерусалиме у гроба Господня больше году он выжил… И воротясь домой, от мира отрекся, власяницу надел и вериги, пост и молчанье на себя положил. Двадцать два года не видал Божьего свету, не выходил из темного подвала. Однако только дядю Тимофея Гордеича и допускал до себя. А капитал до самой до смерти на свое имя велел объявлять… И все пребывал на молитве… И всем было на удивленье, как при такой жизни он мог больше ста лет прожить.