Милый, милый, ты не отдаешь мне моих писем и, может быть, когда-нибудь они будут жечь тебе руки, когда меня не будет вовсе, и когда ты будешь читать, как звала я тебя, как тосковала, томилась, как любила тебя…
Валерий, дорогой, ты видишь, — я перешла уже через всё, через все униженья, через все горькое, ужасное; все это точно уже позади, и я в другой стране. Оттуда откуда-то новым голосом, с новым лицом и душой я говорю тебе: милый, вот я! Видишь, какая я, видишь, что я вся жива тобой одним — дай мне жить или прикажи умереть. Скажи, что и это неправда, что никакой «повой жизни», «новой близости» не будет, не может быть, и чтобы я не ждала. Ты мне оставил последний соблазн: «Я хочу с тобой быть», — я взяла его, подобрала это крохотное зернышко, как драгоценность, и хочу посадить его в землю, чтобы выросло оно, как новое дерево, как живое растенье. Мне не стыдно после всего писать тебе это письмо, и опять звать тебя, и опять говорить все, предлагать, отдавать. Я не «капризничала», «не ломалась», я жила страшной жизнью эти дни, шла по каким-то ступеням, умирала и оживала от звука твоего голоса, от прикосновенья рук. Господи! ведь видишь же ты, милый, меня, мою любовь, мою душу, видишь, слышишь, чего я прошу теперь… И еще раз оттолкни или позови. Посмотри вглубь себя, спроси себя — можешь ли ты начать со мной «новое», как говорил сам. Или нет, уже не можешь ничего, — тогда прикажи мне умереть. Ты видишь, ты не можешь не видеть, что я все же живу одной надеждой быть с тобой. По-другому, по-новому, — но быть с тобой.
Я скажу тебе «мои планы» будущего, и верь, милый, так не лгут, и я не лгу и на этот раз не раздумаю.
У меня есть срок, я обещалась, поклялась Сереже, который, ты знаешь, в сущности, говорит теперь одно: «Умри, мой Нин», но просил очень «в силу разных соображений». Так вот, у меня есть срок, верный, точный, и дни на счету: до страстной субботы. Я хочу этот день, эту ночь. Помнишь ее б лет назад? Я говорю это спокойно, как все проигравший, все потерявший человек. Зачем мне жить, если не будет тебя со мной? Для того, чтобы вспрыскивать морфий и утратить подобие свое, образ человеческий? Или чтобы писать в «Утре России» рассказы и рецензии? Или чтобы ходить в гости к Зайцевым и Ивановым? Вот в эти недели до Пасхи (поверь, я не обману тебя! я сейчас хочу сказать тебе все о себе, все, все, что думаю), после моего рожденья, когда мне исполнится 32 года (от 17-и до 25 с Сережей и от 25 — до 32 с тобой — только не ровно, а какие-то месяцы больше или меньше с тобой или с ним), оно будет в конце марта, — сознательно и просто я сделаю это, тихо и без эффектов. Я знаю, ты не придешь, ты скажешь: «Умри», — и это письмо я пишу, чтобы вырвать последний соблазн. Я знаю — ты или промолчишь, или ответишь так двусмысленно, опять щадя меня от резких слов, так в то же время безусловно, что я махну рукой. И об одном прошу тебя. Милый Валерий — приди, если можешь дать то, о чем я говорю, — если можешь прийти ласковый, близкий, с открытой навстречу мне душой, с острым желаньем остаться со мной, быть со мной, удержать меня для себя. Но если слова «я хочу быть с тобой» ничего не значат или значат, что должно настать прежнее мученье, холод, отдаленность, замкнутость и ничего не перемениться, и ты не можешь, не в силах пробить эту ледяную кору, если ты сознаешь это и уже хочешь взять назад слова «хочу быть с тобой», потому что я понимаю их иначе, чем ты, — тогда скажи только: «И этого с тобой я не могу». Больше уже мне нечего будет попросить у тебя. Вот последний раз стою у твоих дверей и стучу в них. Осталось у тебя мало?.. Или ничего не осталось? Я больше не знаю… Я несу тебе все, что могу, я сломала себя для тебя еще раз и смиренно прошу: дай это другое, меньшее, иное, чем прежде, дай, если можешь сказать, что слова «хочу быть с тобой» не утратили значения. И верь еще в одно: если мы согласимся (если будет это чудо) — не бойся, что я обману, буду мучить, требовать невозможного, и верь, что я зову тебя не в новый ад. Если придешь, поверь мне с первого слова, с первой минуты, и будем оба иные, чем были.
Валерий, зверочек милый, неужели ничто не дрожит в твоем сердце от этого письма?!
Неужели ты способен принять его как «ловушку», западню, хитрость? Ты видел меня, я едва голову поднимаю с подушек, я падаю от горя, и за все это, за все, что сделалось со мной возле тебя, через тебя, — у меня нет к тебе злого, мстительного чувства. Какого-то ребенка — кроткого и нежного — нашла я сама в себе, и эти чувства — искренние, беззлобные, чистые, простые — отдаю тебе от всего сердца.
И теперь только прошу одного — или возьми их, или отвергни всю, всю меня, прогони жестоко, бездушно, прямо и не оставляй больше соблазна. В твои руки я отдаю всю себя — мою жизнь возьми и скажи — быть ей или нет. В твои руки отдаю мое «будущее», — пусть будет теперь Воля Твоя.
Не сердись, дорогой мой, любимый мой. Тебе грешно на меня сердиться, я страдаю очень…
Апрель 1911 г. Москва.
Твое письмо — это пощечина мне, после которой ты уже никогда не увидишь меня близко. Я помню первую пощечину, — настоящую и единственную за всю мою жизнь, — удар по лицу от любимой руки… Ее я пережила и никогда не напоминала тебе этой минуты ни оскорбленно, ни враждебно, потому что это было безумием, порывом ослепшего в экстазе чувства. Письмо же твое было ударом рассчитанным, обдуманным, и каждое слово его направлено только к одной цели — унизить, оскорбить, как можно больнее изранить беззащитную сейчас душу. Ни одно из этих оскорблений не отвечало на написанное мною. Ты все время повторяешь о моем «настойчивом требовании», и на этом выражении строишь дальше твои недостойные обвинения и подозрения. Я же не только ничего не требовала, но наоборот: все отвергала. Все твои предложения, все сомнительные чувства «третьего сорта» и все унизительные условия так называемой «новой жизни» я отвергала окончательно. И если мой отказ был написан на 12 страницах, а не в двух словах, то лишь потому, что мне хотелось сказать на прощание всю горькую правду и о прошлом, и о настоящем.
Было страшно читать эти строки, сквозящие самыми непристойными подозрениями, унижающими прежде всего самого же тебя. Так, Валерий!.. Моя любовь в течение семи лет была вовсе и не любовь, а упорное стремление ничтожной женщины удержать знаменитого любовника и иметь в глазах общества хотя и не законное, но определенное и завидное положение твоей «фаворитки». Любви не было!.. Была лишь жестокая семилетняя борьба за те преимущества, что давала связь с celebrite (знаменитостью (фр.). — И. Т), — смесь тщеславия и корысти… И теперь ты рассуждаешь так! она чувствует, что все сорвалось, и ставит на карту даже жизнь, чтобы «устроить 20 дней, как ей хочется, и провести их с Валерием Брюсовым»… А нужно мне это, вероятно, для того, чтобы еще сколько-то времени поддержать иллюзию нашей связи в глазах общества рассказами об этой интимной поездке. И с гадкой улыбкой, с дерзкой иронией ты задаешь мне еще вопрос, который жалит меня, как холодный и скользкий гад: «Неужели же ради человека, которого ты называешь ничтожным и полусумасшедшим, ты готова рушить твою жизнь, и может быть, не одну твою?» Что я должна сделать? Оправдываться? Перед человеком, который за семь лет близости со мной не увидал ни преданности, ни жертвы, ни самой бескорыстной любви?.. Оправдываться я не могу и не хочу… Я скажу тебе только, что ты лжешь, приписывая мне слова, которых я не говорила. Так я не называла тебя. Я говорила с болью о твоей перемене, искала всюду ее причин — во внешнем, в душе, везде, и свеликой горечью делала разные предположения. Говорить же искренно и интимно, не скрывая ни одной мысли, ты сам мне позволил…. Бог видит мою душу!.. Я любила и люблю тебя, но никогда бы не ответила на вопрос «за что?», ибо любовь не может этого знать. Сумасшедшего, нищего, преступного, лишившегося таланта и морального чувства, — я любила бы тебя равно и желала бы не только 20 дней, но всей — жизни и навсегда.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});