ни забыто, ни прощено. Прусская тематика проникала в ряды сопротивления на самых разных уровнях. Например, "Кружок Крайзау" - сеть в основном консервативных гражданских и военных сторонников сопротивления, сосредоточенная в поместье Мольтке в Крайзау в Силезии, - скептически относилась к достоинствам демократии (которая, по их мнению, не смогла защитить Германию от прихода Гитлера) и рассматривала неизбираемую верхнюю палату старого прусского ландтага как модель авторитарной альтернативы современной парламентской политике.119 Многие из сопротивленцев придерживались идеи Пруссии как исчезнувшего лучшего мира, чьи традиции были извращены хозяевами Третьего рейха. Истинное прусское гражданство никогда не может быть отделено от понятия свободы", - сказал Хеннинг фон Тресков на семейном собрании, когда весной 1943 года два его сына проходили конфирмацию в Гарнизонной церкви. Он предупредил, что если не отделять прусские идеалы самодисциплины и исполнения долга от императивов "свободы", "понимания" и "сострадания", то они превратятся в "бездуховное солдафонство и узкий фанатизм".120
Историческое воображение прусской элиты сопротивления было укоренено в мифической памяти об освободительных войнах. Фигура Йорка, который, рискуя быть обвиненным в предательстве и измене, шел по снегу к русским под Тауроггеном, была повторяющимся примером.121 Когда Карл Гёрделер, возможно, самый высокопоставленный гражданский соратник военного сопротивления, составлял меморандум, призывающий армию восстать против Гитлера летом 1940 года, он закончил документ пространной цитатой из письма барона Штайна от 12 октября 1808 года, призывающего Фридриха Вильгельма III выступить против Наполеона: "Если нельзя ожидать ничего, кроме несчастий и страданий, то лучше принять решение, которое является почетным и благородным и дает утешение и успокоение, если все закончится плохо".122 В более поздние годы он сравнивал поражения в Северной Африке и Сталинграде со спасительными катастрофами под Йеной и Ауэрштедтом.123 Особенно ярким примером может служить обмен мнениями между сопротивленцем Рудольфом фон Герсдорфом, автором неудавшегося смертельного покушения на Гитлера весной 1943 года, и фельдмаршалом Эрихом фон Манштейном. Когда Манштейн упрекнул Герсдорфа за его подстрекательские взгляды, напомнив ему, что прусские фельдмаршалы не бунтуют, Герсдорф привел в пример дезертирство Йорка под Тауроггеном.124
Для сопротивленцев Пруссия стала виртуальной родиной, средоточием патриотизма, который не находил себе оправдания в Третьем рейхе. Харизма этой мифической Пруссии не пропадала и для непрусских людей, которые входили в круги сопротивления. Социал-демократ Юлиус Лебер, эльзасец, выросший в Любеке и казненный 5 января 1945 года за участие в заговоре против Гитлера, был среди тех, кто с восхищением вспоминал годы, когда Штайн, Гнейзенау и Шарнхорст восстановили государство "в сознании гражданина как свободу".125 Между Пруссией нацистской пропаганды и Пруссией гражданского и военного сопротивления существовала энергичная полярность. Геббельс использовал прусскую тематику для того, чтобы донести до зрителя главенство верности, послушания и воли как незаменимых помощников в эпической борьбе Германии с ее врагами. Сопротивленцы, напротив, настаивали на том, что эти второстепенные прусские добродетели теряют свою ценность, как только отрываются от своих этических и религиозных корней. Для нацистов Йорк был символом угнетенной Германии, восставшей против иностранной "тирании", а для сопротивленцев он олицетворял трансцендентное чувство долга, которое при определенных обстоятельствах могло даже выразиться в акте измены. Мы, естественно, относимся к одному из этих мифов о Пруссии более благосклонно, чем к другому. Однако оба они были избирательными, талисманными и инструментальными. Именно потому, что она стала такой абстрактной, такой этиолированной, "пруссачество" оказалось на волоске. Это была не личность и даже не память. Он превратился в каталог развоплощенных мифических атрибутов, чье историческое и этическое значение было и останется спорным.
ЭКЗОРЦИСТЫ
В итоге победил нацистский взгляд на Пруссию. Западных союзников не нужно было убеждать в том, что нацизм - это всего лишь последнее проявление пруссачества. Они могли опираться на интеллектуально грозную традицию антипруссачества, восходящую к началу Первой мировой войны. В августе 1914 года Рамзи Мьюир, видный либеральный деятель и владелец кафедры современной истории Манчестерского университета, опубликовал широко читаемое исследование, в котором утверждал, что рассматривает "исторический фон" текущего конфликта. "Он является результатом, - писал Мьюир, - яда, который действует в европейской системе уже более двух столетий, и главным источником этого яда является Пруссия".126 В другом исследовании, опубликованном в начале войны, Уильям Харбут Доусон, социал-либеральный публицист и один из самых влиятельных комментаторов немецкой истории и политики в Великобритании начала XX века, указывал на милитаризирующее влияние "прусского духа" в благодушной в остальном немецкой нации: "Этот дух всегда был жестким и неизменным элементом в жизни Германии; он по-прежнему является узлом в дубе, узелком в мягкой глине".127
Общим для многих анализов было представление о том, что на самом деле существовало две Германии: либеральная, доброжелательная и мирная Германия юга и запада и реакционная, милитаристская Германия северо-востока.128 Утверждалось, что противоречия между этими двумя странами остаются неразрешенными в рамках империи, основанной Бисмарком в 1871 году. Одним из самых тонких и влиятельных аналитиков этой проблемы на раннем этапе был американский социолог Торстейн Веблен. В исследовании немецкого индустриального общества, опубликованном в 1915 году и переизданном в 1939 году, Веблен утверждал, что однобокий процесс модернизации деформировал немецкую политическую культуру. Модернизм" изменил сферу промышленной организации, но не смог "столь же надежно и тревожно обосноваться в тканях политического тела". Причина этого, по мнению Веблена, кроется в сохранении по сути досовременного прусского "территориального государства". История этого государства, по его мнению, представляла собой карьеру более или менее непрерывных агрессивных войн. Следствием этого стала политическая культура крайнего раболепия, поскольку "ведение войны, будучи упражнением в следовании за своим вождем и исполнении произвольных приказов, вызывает анимус восторженного раболепия и беспрекословного повиновения власти". В такой системе лояльная поддержка народных настроений могла быть поддержана только "неустанным приучением [и] дисциплиной, мудро и неустанно направленной на эту цель", а также "системой бюрократического надзора и неустанного вмешательства в частную жизнь подданных".129
Изложение Веблена не содержало большого количества эмпирических данных и подтверждающих свидетельств, но было не лишено теоретической изощренности. Он стремился не только описать, но и объяснить предполагаемые деформации прусско-немецкой политической культуры. Кроме того, она опиралась на неявную концепцию "модерна", в свете которой Пруссия могла считаться архаичной, анахроничной, лишь частично модернизированной. Поразительно, как многое из содержания тезиса об "особом пути", получившего широкое распространение в немецкой исторической литературе конца 1960-х и 1970-х годов, уже было предвосхищено в изложении Веблена. Это не случайно - Ральф Дарендорф, чье синоптическое исследование "Общество и демократия в Германии" (1968) стало одним из основополагающих текстов критической школы, в значительной степени опирался на работы американского социолога.130
Даже в довольно грубых изложениях, выдававшихся за исторический анализ современной Германии во время Второй мировой войны, часто сохранялось чувство исторической перспективы, а не обобщения