Бургдорф спустился в приемную, завешанную работами старых итальянских мастеров; Борман как-то сказал, что это лишь стотысячная часть тех экспонатов, которые были вывезены из картинных галерей мира, чтобы украсить «чудо двадцатого века» — музей Адольфа Гитлера в Линце.
На фоне пупырчатых стен, крашенных тюремной, серой краской, лики старцев и пышнотелых красавиц смотрелись страшно, будто на малине скупщика краденого. Свет падал неровно, масло поэтому бликовало, казалось жухло-жирным. Были заметны трещины, мелкие, как морщинки на лицах старых женщин.
Адъютант Гюнше, встретивший Бургдорфа, сказал, что фюрер извиняется за опоздание, он заканчивает завтрак, попросил подождать пять минут.
Вошел Кребс, обменялся с Бургдорфом молчаливым рукопожатием.
— Над нами еще нет русских танков? — хмуро пошутил Бургдорф.
Кребс, лишенный чувства юмора, ответил:
— Такого рода данных пока не поступало…
…Гитлер пришел в сопровождении Бормана и Геббельса. Его сильно шатало, тряслась вся левая половина тела.
Обменявшись молчаливыми рукопожатиями с Кребсом и Бургдорфом, он пригласил всех в конференц-зал. Бургдорф обратил внимание на Геббельса — в глазах Хромого метался страх, лицо обтянуто пергаментной морщинистой кожей — словно маска.
Адъютант начальника штаба Болдт на вопрос Гитлера, чем хорошим он может порадовать собравшихся, ответил:
— Танки Рокоссовского продвинулись на пятьдесят километров восточнее Штеттина и развивают наступление по всему северному фронту, постепенно сваливаясь в направлении Берлина…
Гитлер обернулся к Кребсу и медленно отчеканил:
— Поскольку Одер — великолепный естественный барьер, весьма труднопреодолимый, успех русских армий против Третьей танковой группировки свидетельствует о полнейшей некомпетентности немецких военачальников!
— Мой фюрер, — ответил Кребс, — танкам Рокоссовского противостоят старики фольксштурма, вооруженные винтовками…
— Пустое! — отрезал Гитлер. — Все это вздор и безделица! К завтрашнему вечеру связь Берлина с севером должна быть восстановлена, кольцо русских пробито, фронт стабилизирован!
Бургдорф, вышедший на несколько минут в радиорубку, вернулся с сообщением, что все атаки генерала Штайнера, любимца Гитлера, выдвинутого к вершине могущества Гиммлером, захлебнулись.
— Эти кретины и тупицы СС не устраивают меня более! — Гитлера затрясло еще сильнее, он едва держался на ногах. — Я смещаю его!
Повернувшись, Гитлер медленно пошел к выходу из конференц-зала.
Глядя ему вслед, Бургдорф тихо заметил:
— А русская артиллерия, рейхсляйтер, как вы и предполагали, уже начала обстрел аэродрома Темпельхоф… Я не убежден, что туда теперь может приземлиться даже самый маленький самолет.
Гитлер замер возле двери, медленно обернулся и отчеканил:
– Ганна Рейч посадит самолет даже в переулке!
Вот как умеет работать гестапо! — V
— Почему они молчат? — спросил Мюллер задумчиво. — Отчего бы вашему Центру не ответить в том смысле, что, мол, пообещайте ему, Мюллеру, неприкосновенность, а потом захомутайте и привезите в лубянский подвал? Или отрезать: «С гестапо никаких дел…» Но они молчат… Что вы думаете по этому поводу, Штирлиц?
— Я жду. Когда ждешь, трудно думается.
— Кстати, ваша настоящая фамилия?
— Штирлиц.
— Вы из тех немцев, которые родились и выросли в России?
— Скорее наоборот… Я из тех русских, которые выросли в Германии…
— У вас странная фамилия — Штирлиц.
— Вам знакома фамилия Фонвизин?
Мюллер нахмурился, лоб его собрался резкими морщинами; любое слово Штирлица он воспринимал настороженно, сразу же искал второй, глубинный смысл.
— Вильгельм фон Визин был обербургомистром в Нейштадте, если мне не изменяет память…
Штирлиц, вздохнув, снисходительно улыбнулся:
— Фонвизин был великим русским писателем… Разве фамилия определяет суть человека? Лучшими пейзажистами были Саврасов и Левитан… Где-то в энциклопедии так и написано: «Великий русский художник Левитан родился в бедной еврейской семье…»
— А тот диктор, который читает по радио сталинские приказы армии, его родственник?
— Не знаю…
— Если бы наш псих дал приказание написать в энциклопедии, что «великий немецкий ученый Эйнштейн родился в бедной еврейской семье», мы бы сейчас имели в руках оружие «возмездия»…
— Одного психа вы бы уломали… Но их тут великое множество… Да и потом, они не могли без того, чтобы не изобрести врага… Не русский или еврей, так был бы зулус или таиландец… Вдолбили б в головы, что только из-за зулусов в рейхе нет масла, а таиландцы повинны в массовой безработице… Доктор Геббельс великий изобретатель такого рода…
— Хотите меня распропагандировать, Штирлиц?
— Это — нет. Перевербовать — да.
— Не сходится. Упущено одно логическое звено. Вы ведь уже перевербовали меня, отправив шифровку в ваш Центр! Но они, видимо, не заинтересованы в таком агенте, как я. Альфред Розенберг не зря говорил, что главное уязвимое звено России сокрыто в том, что там напрочь отсутствует американский прагматизм… Марксисты, они… вы живете духовными формулами… Вам надо подружиться с Ватиканом — те ведь тоже считают, что дух определяет жизнь, а не наоборот, как утверждал… ваш бородатый учитель… Что вы станете делать с теми деньгами, которые русские перевели на ваши счета? Хотите написать завещание? Слово чести, я перешлю по назначению… Где, кстати, ваша Цаченька?
— Сашенька, — поправил его Штирлиц. — Это моя сестра…
— Зачем лжете? Или вы забыли свои слова? Вы же сказали Дагмар, что это та женщина, к которой вы были привязаны всю жизнь…
— Как, кстати, Дагмар?
— Хорошо. Она честно работает на меня. Очень талантливый агент.
— Она вам отдала мою явку в Швеции?
— Конечно.
Мюллер неумело закурил, посмотрел на часы:
— Штирлиц, я дал вам фору. Время прошло. Я звонил сюда, пока был в бункере, трижды. Я очень ждал. Но теперь — все. Мои резервы исчерпаны…
— Бисмарк говорил, что русские долго запрягают, но быстро ездят. Подождем, может, еще чуток?
— Тогда — пишите. Я готов ждать, пока возможно! Но пишите же! Обо всем пишите, с самого начала! Все явки, пароли, номера ваших счетов, схемы связи, имена руководителей… Я должен на вашем примере готовить кадры моих будущих сотрудников! Поймите же меня! Вы — уникальны, вы представляете интерес для всех…
— Не буду. Я просто-напросто не смогу, господин Мюллер…
— Ну что ж… Я сделал для вас все, что мог… Придется помочь вам.
Он поднялся, подошел к двери, распахнул ее. В комнату вошли Ойген, Вилли и Курт; Мюллер вздохнул:
— Вяжите его, ребята, и затолкайте кляп в рот, чтоб не было слышно вопля…
Штирлиц закрыл глаза, чтобы Мюллер не увидел в них слезы.
Но он почувствовал, как слезы полились по щекам, соленые и быстрые. Он ощутил их морской вкус. Перед глазами было прекрасное лицо Сашеньки, когда она стояла на пирсе Владивостокского порта и ее толкали со всех сторон, а она держала в руках свою маленькую меховую муфточку, и это было так беззащитно, и сердце его разрывалось тогда от любви и тоски, и сколько бы — за прошедшие с той поры двадцать три года — жизнь ни сводила его с другими женщинами, он всегда, проснувшись утром, как сладостное возмездие, видел перед собою лишь ее, Сашенькино лицо. Наверное, так у каждого мужчины. В его сердце хранится лишь память о первой любви, с нею он живет, с нею и умирает, кляня тот день, когда расстался с тою, что стояла на пирсе, и по щекам ее бежали быстрые слезы, но она улыбалась, потому что знала, как ты не любишь плачущих женщин, ты только раз, невзначай, сказал ей об этом, но ведь любящие запоминают все, каждую мелочь, если только они любящие…
…А потом вошел доктор, деловито раскрыл саквояж, достал шприц, сломал ампулу, которую вынул из металлической коробочки (на ней были выведены черной краской свастика и символы СС), набрал полный шприц, грубо воткнул его в вену Штирлица, не протерев даже кожу спиртом.
— Заражения не будет? — поинтересовался Мюллер, жадно наблюдая за тем, как бурая жидкость входила в тело.
— Нет. Шприц стерилен, а у него, — доктор кивнул на Штирлица, — кожа чистая, пахнет апельсиновым мылом…
Выдернув шприц, он не стал прижигать ранку, быстро убрал все свои причиндалы и, защелкнув саквояж, вопросительно посмотрел на Мюллера.
— Вы еще можете понадобиться, — сказал тот. — Мы имеем дело с особым экспонатом. Одна инъекция может оказаться недостаточной…
— Ему хватит, — сказал врач, и Штирлиц поразился тому, как было спокойно лицо лекаря , как он благообразен, с высокими залысинами, большими, теплыми руками, как обыкновенны его глаза, как он тщательно выбрит, наверное, у него есть дети, а может быть, даже и внуки. Как же такое совмещается в человеке, в людях, в мире?! Как можно днем делать зло — ужасное и противоестественное, — а вечером учить детей уважать старших, беречь маму…