В августе 1812 года под Смоленском, во время движения колонн, был пойман французский шпион, о котором сохранилась запись в походном журнале Л. А. Симанского за 3 августа: «С корпусом ходила одна женщина в синем суконном платье и на вопрошающих ее отвечала и называлась то прачкой Лаврова (генерала. — Е. А.) или армейского солдата женой, но вчерась сей обман открылся, и ее один казак, от коих ничего на свете и ни один обман укрыться не может, поймал и узнал в ней шпиона — поляка»25. П. Пущин примерно в то же время внес в свой дневник более «романтическую» версию разоблачения: «В продолжение целого дня какая-то женщина шла с нашей колонной и говорила тем, кто ее спрашивал, что она принадлежит генералу Лаврову. Все удовлетворялись таким ответом, пока один шутник не вздумал за ней ухаживать и в порыве страсти сорвал головной убор, из-под которого показалась мужская голова. Оказалось, что это шпион, его отправили в Главную квартиру». Естественно, что такие случаи порождали шпиономанию — неизбежную спутницу войны. На следующий день Пущин записал в дневник: «Вчерашнее происшествие со шпионом заставило меня быть осмотрительнее. Заметив сегодня какого-то субъекта, одетого по-городски, который прогуливался по нашему лагерю и расспрашивал, где стоянка великого князя (вспомни, читатель, Пьера Безухова на Бородинском поле. — Е. А.), я его арестовал и отправил к дежурному»26. Здесь мы видим типичную реакцию человека в состоянии шпиономании — обращать внимание на тех, кто чем-то выделяется из толпы. Впрочем, нужно быть очень плохим шпионом, чтобы, вырядившись в женскую одежду, тащиться мимо солдатских колонн, привлекая всеобщее внимание алчущих продажной женской ласки тысяч мужчин, или же, нарядившись в гражданскую одежду, бродить среди военных…
Шпиономания процветала и в тылу. Известно, что история отставки выдающегося государственного деятеля М. М. Сперанского имела шлейф из слухов о его измене, о том, что он в качестве платы за измену и шпионаж получает бриллианты от французского посланника. Усилилось недоверие не только к иностранцам, но и к «своим» немцам, таким как Барклай. Как это часто бывало в истории с «немцами», их деятельность ассоциировалась с неудачами, поражениями, их подозревали в измене. Носить иностранную фамилию в то время значило в некотором смысле быть подозреваемым. Недаром Левенштерн писал, что он не рекомендовал приехавшему офицеру, прибалтийскому немцу, подавать прошение о приеме на русскую службу во время войны — к людям с немецкими фамилиями тогда относились подозрительно. Как писал Ростопчин министру полиции Балашову, «ненависть народа к военному министру произвела его в изменники потому, что он не русский»27.
Так же, как Багратион, думали о «немцах» тогда многие люди, причем весьма умные и образованные. Взять, к примеру, 29-летнего Арсения Андреевича Закревского, будущего графа, министра внутренних дел, генерал-губернатора Москвы времен Николая I, а в 1812 году адъютанта Барклая, директора его канцелярии. Закревский был, без сомнения, предан Барклаю, обязан ему всей своей карьерой. Но несмотря на это, 5 августа 1812 года он так писал из-под Смоленска своему приятелю, графу М. С. Воронцову, командиру 2-й сводно-гренадерской дивизии 2-й армии: «Теперь мы не русские, оставляем город старый. Нет, министр наш не полководец, он не может командовать русскими». На следующий день, 6 августа, он продолжил: «Холоднокровие, беспечность нашего министра я ни к чему иному не могу приписать, как совершенной измене (это сказано между нами), ибо внушение Вольцогена не может быть полезно». Закревский повторяет широко распространенный в армии слух, что выходец из Пруссии барон Юстус Адольф Вольцоген, флигель-адъютант императора Александра, сподвижник Фуля, — шпион. Человек высокообразованный, умный, толковый (но, к сожалению, не знавший русского языка), он, дежурный штаб-офицер, пользовался влиянием при штабе Барклая и по каким-то причинам конфликтовал с начальником Главного штаба Ермоловым. В войсках упорно твердили, что Вольцоген имеет некую власть над Барклаем, подчинил его себе и ведет армию к катастрофе. Между тем все это были наветы: Вольцоген был ярым врагом Наполеона, одним из первейших ратовал за уход армии из Дрисского лагеря, призывал укрепить Смоленск, потом он отважно воевал под Витебском и Смоленском, был контужен под Бородином и отличился в сражении при Тарутине и в Заграничном походе. Но в общественном мнении армии все это значения не имело: Вольцоген — враг, агент Наполеона! Это и отразилось в письме Закревского, который, сам находясь возле Барклая, тем не менее считал, что вредному внушению Вольцогена «первый пример есть тот, что мы покинули без нужды Смоленск и идем Бог знает куда и без всякой цели для разорения России. Я говорю о сем с сердцем, как русский, со слезами. Когда были эти времена, что мы кидали старинные города? Я, к сожалению, должен вам сказать, что мы, кажется, тянемся к Москве, но между тем уверен, что министра прежде сменят, нежели он туда придет. Его не иначе должно сменить, как с наказанием примерным… Будьте здоровы, но веселым быть не от чего. Я не могу смотреть без слез на жителей, с воплем идущих за нами с малолетними детьми, кинувши свою родину и имущество. Город весь горит. В грусти весь ваш А. З.»28.
Наши «отяготители». Рассеивать сомнения просвещенного читателя относительно нелепости всех этих фобий вроде бы излишне, если бы отголоски их не были живы даже в научной литературе, в работах уважаемых мною авторов. Так, в замечательной своим новаторством книге Н. А. Троицкого можно прочитать и такое: «Российский генералитет в 1812 г. был отягощен не столько доморощенными бездарностями из дворянской знати, вроде П. А. Шувалова или И. В. Васильчикова, сколько иностранцами — и обрусевшими, и новоявленными, иные из них даже не знали русского языка (как, например, К. Л. Фуль и Ф. Ф. Винценгероде). Высокие командные посты занимали Л. Л. Беннигсен и П. X. Витгенштейн, Ф. О. Паулуччи и К. Ф. Багговут, Ф. Ф. Эртель и П. П. Пален, И. Н. Эссен и П. К. Эссен, Ф. Ф. Штейнгель и Ф. В. фон дер Остен-Сакен, А. Ф. Лонжерон и К. Ф. Левенштерн, Ф. К. Корф и К. А. Крейц, К. О. Ламберт и Э. Ф. Сен-При, О. И. Бухгольц и К. К. Сивере, И. И. Траверсе и Е. Ф. Канкрин, Е. X. Ферстер и X. И. Трузсон, принцы Евгений Вюртембергский и Карл Мекленбургский, не говоря уж о тех, кто был в меньших (но тоже генеральских) чинах, как И. И. Дибич, К. И. Опперман, О. Ф. Кноринг, А. X. Бенкендорф, Г. М. Берг, Б. Б. Тельфрейх, К. Ф. Ольдекоп, А. Б. Фок и др.»29.
Ставить всех этих очень разных людей в число тех, кто «отягощал» русскую армию даже больше, чем «доморощенные бездарности», по меньшей мере несправедливо. Да, многие из этих людей не были русскими патриотами в том смысле, что, наверное, не очень умилялись при виде русской народной пляски, кокошников и даже плохо говорили по-русски. Но одни из них (немецкое прибалтийское дворянство) были подданными Российской империи в четвертом или пятом поколении (в 1810 году как раз исполнилось сто лет русского господства в Лифляндии и Эстляндии) и верно служили императору, а значит, России. Другие были наемниками-профессионалами (что в тогдашней Европе тоже не было каиновой печатью) или французами-эмигрантами, изгнанными революционерами из своей страны. Для них понятия чести, ответственности отнюдь не были пустым звуком, и большинство из них совсем «не отягощали» русский генералитет, а относились к его золотому фонду. Известно, что на войне с Францией французские эмигранты рисковали больше других — им попадать в плен было невозможно, эмигранта, захваченного с оружием в руках, тотчас расстреливали.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});