кисло-неприютно, сквозь какое-то мутное, занесённое снегом окошко: ни друга, ни товарища в детстве! Маленькая горенка с маленькими окнами, не отворявшимися ни в зиму, ни в лето, стёртые памятью лица родителей, которые вскоре после рождения Карлсона были перенесены судьбою в иной мир. Остался лишь вечный шарк и шлёпанье по комнате хлопанцев суровой бабушки, которая любила его, но по-своему, быстро приобретя русские привычки вслед русской пословице «Бьёт — значит, любит».
Когда Карлсон подрос, его отдали в учение.
Бабушка при расставании слез не лила; дана была полтина меди на расход и лакомства и, что гораздо важнее, умное наставление: «Смотри же, Карлсончик, учись, не дури и не повесничай, а больше всего угождай учителям и начальникам. Коли будешь угождать начальнику, то, хоть и в науке не успеешь и таланту Бог не дал, все пойдешь в ход и всех опередишь. С товарищами не водись, они тебя добру не научат; а если уж пошло на то, так водись с теми, которые побогаче, чтобы при случае могли быть тебе полезными. Не угощай и не потчевай никого, а веди себя лучше так, чтобы тебя угощали, а больше всего береги и копи денежку (с этими словами она всунула ему в руку монетку в пять эре с профилем короля Густава, невесть как сохранённую): эта вещь надежнее всего на свете. Товарищ или приятель тебя надует и в беде первый тебя выдаст, а денежка не выдаст, в какой бы беде ты ни был. Всё сделаешь и все прошибёшь на свете этой денежкой».
Из данной полтины Карлсон не издержал ни копейки, напротив, в тот же год уже сделал к ней приращения, показав оборотливость почти необыкновенную: нарисовал на бумажке петушка, подписал под ним пояснение, что, дескать, это «очень одинокий петух», и продал очень выгодно модному галеристу Гетьману. Потом в продолжение некоторого времени пустился на другие спекуляции, именно вот какие: накупивши варенья и варёных тефтелей в немецкой слободе, садился в классе возле тех, которые были побогаче, и как только замечал, что товарища начинало тошнить — признак подступающего голода, — он высовывал ему из-под скамьи будто невзначай банку с вареньем или кружок колбасы и, раззадоривши его, брал деньги, соображаясь с аппетитом.
Монетка же в пять эре всегда была при нём, в специальном мешочке, висевшем на шее.
В училище Карлсон вдруг постигнул дух начальника и в чем должно состоять поведение худого перед толстым, низшего перед высшим. Он был на отличном счету и устроился на приличное место в департаменте. Он помнил заветы бабушки, однако ж молодые чиновники, как прежде его соученики, не прощали ему скопидомства, подсмеивались и острились над ним, во сколько хватало канцелярского остроумия, рассказывали тут же пред ним разные составленные про него истории. Это, к примеру, были истории про его хозяйку, семидесятилетнюю старуху, говорили, что она бьёт его, спрашивали, когда будет их свадьба, сыпали на голову ему бумажки, называя это снегом.
Но в Карлсоне не было привязанности собственно к деньгам для денег; им не владели скряжничество и скупость. Нет, не они двигали им: ему мерещилась впереди жизнь во всех довольствах, со всякими достатками: экипажи, домик на столичной крыше, отлично устроенный, вкусные обеды, варенье да печенье рядами на полках — вот что беспрерывно носилось в голове его. Иногда, глядя из окна на двор, говорил он о том, как бы хорошо было, если бы вдруг от дома провести подземный ход или чрез Фонтанку выстроить каменный мост, на котором бы были по обеим сторонам лавки, и чтобы в них сидели купцы и продавали разные мелкие товары, нужные для крестьян, — и все по пять эре. Мысль о подобных лавках, где все без исключения товары будут по пять эре, не оставляла его, хотя каждый раз он вспоминал, что в России считают полушками, алтынами, пятаками да гривенниками.
Чужие деньги, как известно, угодны к счёту, и Карлсон считал их много и часто. Взяток он брал мало и как-то рассеянно, а значит, как бы и не брал вовсе.
Он сторонился проказ, однако беда пришла, откуда не ждали. Пришёл новый начальник, инвалид, имевший увечья в сражениях, обласканный двором и оттого почувствовавший силу, решил он навести порядок и наказать казнокрадов, что чудились ему за каждым кустом.
И в этот момент Карлсон глупо и неосмотрительно использовал казённую простыню для того, чтобы изображать младенца в праздничном вертепе.
Простыня была непоправимо испорчена прорезями, и Карлсону, мало того что велели оплатить её из скудного жалования, но и пригрозили судом. Положение его весьма походило на положение школьника, выбежавшего из секретной комнаты, куда начальник призвал его, с тем чтобы дать кое-какое наставление, но вместо того высек совершенно неожиданным образом.
«Ну, что ж! — сказал себе Карлсон, — зацепил — поволок, сорвалось — не спрашивай. Плачем горю не пособить, нужно дело делать». И он, чтобы с видимым усердием загладить вину, а с невидимой изворотливостью вкусить тефтелей мечты, сам напросился в далёкую губернию с ревизией.
Надобно сказать, что эта ревизия давно составляла тайный предмет его помышлений. Он видел, какими щегольскими заграничными вещицами обзаводились ревизоры, какие люстры и плюшки пересылали они кумушкам, тетушкам и сестрам. Не раз он представлял себе, как это будет, — и, право, в этой мечте о деньгах был практически безгрешен. Все берут — и суровые охранители, и завзятые либералы, и русские, и инородцы. И, бывало, услышишь почти якобинскую речь какого-нибудь реформатора, а подождёшь пару лет, и пройдёт-прошелестит слух: «Берёт! Берёт-с!» Так, впрочем, и успокоится жизнь, да и то дело — никого не волокут на гильотину, и уж одно это кажется обывателю прекрасным.
И вот он приехал в этот ничего не подразумевающий город, и тот лежал перед ним прямо как пулярка на блюде.
Он написал половому на четвертушке бумаги своё имя и звание (вписав, правда, ещё «по частным делам») и отправился в ресторацию.
Весь вечер Карлсон провёл в ресторации. Там он без устали расспрашивал местных жителей о главных людях города. Собеседники его менялись — тщедушный и скромный помещик Ноздрёв, жалко и подобострастно просивший в долг денег и вещей, суровый и решительный откупщик Манилов, мот и транжира Плюшкин… Все они, вставая от столика Карлсона с некоторой приятственной тяжестью в животе, признавались себе, что чудеснее собеседника не видывали. Карлсон меж тем всё запоминал, всё подмечал, всё записывал на бумажку. Оказывалось, что все городские начальники были замешаны в делах неблаговидных, если не